что не сразу меня узнал. Но долг свой, несмотря на это, зараза, помнил.
— Ты чё? А вдруг там патроны были бы!?
— А какого хера ты людей пугаешь?! Лежал бы щас с простреленной башкой! Чё-то разморило меня после первача… Не хочешь?
— Хочу, — я утвердительно закивал в ответ башкой, которая действительно могла бы валяться отдельно от тела.
От мысли этой стало холодно, и только полный стакан самогона вернул кровь в нормальное русло. Закусывали „химическими“ полуфабрикатами, предназначенными для завтрака. Через полчаса оба часовых с трудом могли ворочать языком. Разговор, несмотря на подобные мелочи, продолжался и зашел в дебри мирового кинематографа. Дискуссия касалась темы порнографии в оном. Два законченных алконавта не могли уяснить для себя, кому нужна цензура. Ефрейтор сетовал на партийных боссов:
— Ты только представь, эти пидарасы вырезают всё из фильмов, а потом сами эти вырезанные части и смотрят. И дрочат, суки…
— Да нет, у них давно видяшники, они из загранки такие фильмы привозят, которые мы в этом веке и не увидим. (Ошибался я тогда — видели потом и не такое…)
— Да ну их на хер, давай еще по одной!
— Давай, наливай. Я тут недавно в отпуске был. Посмотрел немножко. За один фильм, не поверишь, три раза кончил. Хочешь, расскажу?
— Ну?
— Короче, мужик и две телки. Он их на пляже снял. Привел в номер, короче, попили шампанского. Они и полезли на него. Он лежит, типа, короче… ни при чём совсем, одна штаны приспустила, в ротешник себе засунула. Вторая ее раздела, и пока та сосала, она, короче, ей начала лизать…
— Что лизать?
— Ну ты чё, совсем, что ль, первый раз замужем? То, чё между ног, короче — то и лизать. Мужик потом ту первую раком поставил и впендюрил по самые помидоры. А та, вторая, короче, яйца ему мнет и себя пальцем дрючит… Ты чё, дрочишь уже?
Ефрейтор мял себя ТАМ своей огромной лапищей.
— Ну, рассказывай дальше. Не мешает?
— Нет, но особо и не помогает…
Мне страшно мешало то, что он дрочил. Это отвлекало от придумывания продолжения. Потоки моей воспаленной фантазии застревали у него на ширинке, а потом и на целом агрегате, который и во тьме впечатлял. То, что не удавалось разглядеть, всё та же воспаленная фантазия дорисовывала сама. А тут еще я вспомнил, как это всё хозяйство выделялось, облитое супом. Я достал свой. Теперь, когда мой парень трахал уже вторую и лизал у первой, это выглядело вполне уместно. Фильм почти подошел к концу, когда ефрейтор томным голосом попросил:
— Возьми его…
Пауза. Длинная. А потом я:
— А иди ты в пизду!
Я схватил автомат и поспешил в свой стан. Неужели я так похож на педика, что все хотят меня отыметь? Завтра непременно посмотрюсь в зеркало, причем как можно объективнее. Если это удастся, конечно.
Я не знал, чем закончил ефрейтор. Судя по тому, что с ответным визитом не пожаловал, он всё-таки закончил хорошо. И без кина. Я разлегся на запасной палатке. Звезды кружились, меня клонило к незапланированному „риголетто“. Пришлось подняться. Сел. И тут воспаленная фантазия заработала в более привычном ключе. Раздается хруст веток, кто-то идет… Включаю фонарик. Тусклый свет высвечивает лицо ефрейтора. Он без „Возьми меня“ склоняется надо мной и просто насаживает на свой кол. И скользит по гландам, подгоняемый обильным моим слюновыделением. Потом разворачивает и имеет прямо на холодной земле. Когда он достигает конца, разряжаюсь и я. Не выпуская из рук игрушку, привстаю и сажусь на корточки. Подо мной невидимая огромная ефрейторская елда. Я, прям как Баба Яга, начинаю вращаться вокруг своей оси и кончаю по второй. Фу, здорово! Лучше так, чем по-настоящему. Ефрейторы — они народ противный: сегодня трахнут, а назавтра перед нашим станом очередь „химическая“ выстроится… Темноты я больше не боялся и вскоре уснул. Разбудил шум подъезжающей машины с Мойдодыром. Стараясь не дышать на него, отрапортовал. Мою пьяную рожу командир принял за заспанную и слегка пожурил за то, что сплю на посту.
А потом был кросс… Совершенно случайно, перед тем, как сдать начальнику штаба автомат, я протирал его и увидел, что оружие, собственно, не мое. На моем автомате последними тремя цифрами были три шестерки (поэтому, наверно, он лучше всех и стрелял). И я рванул к ефрейтору. А тот, на мою беду, автомат уже сдал. Я струхнул — дело-то подсудное! Еле уговорил попросить его начальника штаба поменяться. О ночных дрочилках не вспомнили, но было видно, что ефрейтор остался неудовлетворенным. Ну и хрен с ним! Больше всего в тот момент меня занимало вверенное мне оружие. Я принес его своему НШ, тот покосился удивленно, но автомат забрал.
Под вечер объявили тусовку закрытой. Наша часть была отмечена в числе лучших вместе с химиками, которых похвалили за отличную организацию питания. Над парадоксом этим смеяться сил не было: половину дня я помогал сворачивать шатры. Устал, как собака. Впрочем, как и все. Офицеры упросили Мойдодыра заехать на пляж в нескольких километрах от моста, по которому колонны Вооруженных сил СССР следовали в пункты постоянной дислокации.
Речка называлась Ясельдой, и никто не мог вразумительно объяснить, как это переводится с белорусского. Говорили, что не переводится никак, да и не белорусский это вовсе. И куда впадает, никто не знал. Отсутствие знаний о местных достопримечательностях не мешало мне с разбегу броситься в теплую нежную воду. Чуть башкой дно не задел. Так за одни учения я дважды мог лишиться головы. И не удивительно мне было после этого, что в стране такая большая смертность солдат на учениях. Гибли, как правило, по своей глупости. Меня бог миловал. Вояки, отмывшиеся после тяжелых баталий с условным противником, вновь сидели в связной морилке, ожидая счастливого прибытия в родной город. Когда показались его огни, я несказанно обрадовался. И этот город стал моим… Пусть на время, но я очень ждал возвращения туда…
Меня ожидало послание от Ёжика. Эта зараза дождалась-таки досрочного дембеля! Студентов действительно начали увольнять раньше сроков, и Ёж писал уже из дома. Издевался, разумеется. Желал счастливо оттоптать сапоги до последнего положенного дня. Спрашивал, какие у меня в части мальчики. Я написал, что хорошие, лучше, чем были в Минске. Переписка наша постепенно заглохла. Быть может, по моей вине. Тем для нее не осталось. А о том, чего страшно хотелось, написать было нельзя. Несколько раз он звонил из дома, был более серьезен, чем в письмах. Ему просто хотелось почувствовать себя свободным — от армии и от меня. На одном конце трубки был я, солдат Советской армии, на другом — он, без пяти минут студент, который всеми силами пытался показать, что армию он быстро забыл. Мне было скучно разговаривать с ним. В очередной раз, когда меня подзывали к телефону, я шел с надеждой, что это не он. Но вновь слышал в трубке знакомый голос и опять не мог заснуть всю ночь. Ёжик впился в меня всеми своими иголками так сильно, что вытащить их я не мог. И они нарывали, просачиваясь глубже…
Бильярдные сражения, чуть ли не чемпионат города, который я устроил в выходные, только усилили депрессию. Я даже трахаться перестал. В кафе ходил один, по дороге заруливая в другое, где разливали коньяк. Допинга хватало на то, чтобы пережить послеобеденный развод. Мне стало ясно, что нужна смена обстановки. А это означало только одно — госпиталь…
В следующее воскресенье я исправно взял увольнительную, но перед самым уходом в город заболело сердце. Адельфан в сочетании с лошадиными дозами кофе исправно сделали свое дело. С непривычки я глотнул слишком много, и приступ был настоящим. Пролежал весь день, то и дело впадая в полубредовое состояние. Мойдодыру доложили о моей хворобе только утром в понедельник. Он вызвал к себе, поинтересовался, с чего это вдруг. Я сказал, что действительно болею, тем самым признаваясь в том, что всё, что было раньше, было понарошку. То ли он не понял признания, то ли наоборот, оценил его — не знаю. Отправил на консультацию в госпиталь. По дороге я вновь наглотался таблеток, на сей раз повышающих давление. И забрел в кафешку с коньяком. И пару-тройку километров пробежал. Взобравшись на холм, с которого одинаково хорошо были видны наш штаб и госпиталь, я постоял с полчаса, размышляя,