волне.
«Потешься, паря, потешься! – усмехался одними губами Овражный. – Може, ндрав укоротишь? И тебе покойно, и мне беззаботно!»
Луна плыла по небу и таращилась на землю пустыми очами. Кричала тоскливо ночная птица. Лаяли где-то собаки – лениво, лишь бы подать голос. В остроге перекликались караульные. Есаул легко вскочил на ноги, свистнул, подзывая Играя, и, прыгнув в седло, пришпорил жеребца:
– Пошел, Играюшка! Пошел!
Зацокали глухо по камням подковы. Звуки быстро увязли в кромешной тьме. А внизу Мирон наконец-то оторвался от ненасытной девки.
Свежий ветерок гнал волну, раскачивая судна, и разгонял комаров. Глубокая ночь поглотила все вокруг. Мирон и Олена сидели на вьюках, прижавшись друг к другу, закутавшись в парусиновый полог, прикрывавший груз. Он дремал, не слишком вслушиваясь в ее монотонный говорок.
– Тринадцать годков мне было, у тяти в доме еще жила, когда меня сестрин муж ссильничал. Затащил в баню, рот зажал и надругался. Напужал после, де, ухи отрежет, если сестре или мамке скажу. Я и не сказала. А он давай кажный день да через день меня таскать, то в баню, то на сеновал, а то просто за копной сена завалит… Сестру мою, вишь, младенец бил, лихотило ее по-страшному, а он мной-то и игрался. Как я от него не забрюхатела? Но Бог отвел!
Олена широко перекрестилась. Взгляд ее был устремлен в небо. Она словно забыла о Мироне.
– Потом сосватали меня в шестнадцать годков, – продолжала она тем же тоном, без всякой горечи или волнения. – Честь по чести свадебку сыграли, а ночью-то и открылось, что пользованная я. Ох, что было! Родову мою на кулаках вынесли, меня ногами да кнутом до крови излупцевали. Косу отрезали, рубаху дегтем измазали и по селу без юбки протащили. А после заставили вокруг церквы ползать на коленях. Три раза оползла, а братовья мужнины следом бежали, ногами били и вице [74] стегали.
– И что же, домой вернулась? – борясь с дремотой, спросил Мирон.
На мгновение ему стало неловко оттого, что не испытывал к Олене сочувствия. Успел насмотреться на местные нравы. Острожные женки и девки сами шли в руки, и Олена не была исключением. Она отдавалась Мирону с неуемной алчностью, распаляя его все больше и больше. Словно хотела и выпить до дна, и самой налиться до краев.
– Не-е, в тятин дом не пошла. Побежала куда глаза глядять. Так вот до Красного Камня добралась. Тут мне счастье и привалило. Заметил меня Козьма Демьяныч. Три года как один день промелькнули. Жалел он меня, в обиду не давал, так наветила одна злыдня евонной Степаниде. Взбеленилась Степка, кинулась на меня, в волосья вцепилась! Еле нас развели!
Ноги затекли, и по ним поползли мурашки. Мирон пошевелился. Но Олена поняла это по-своему. Обняла за плечи, заглянула в глаза, прижалась теплой грудью.
– Не бросай меня, слышишь? Я тебя нежить буду, ласкать, все твои затеи сполнять. Андрюшка – злой, драчливый. Он жалеть не будет. Ему что баба, что бесермен какой…
Олена прильнула к Мирону, коснулась губами груди, а затем разом перемахнула и устроилась у него на коленях. Ее широко открытые глаза смотрели в упор. Толстые влажные губы шевелились. Девка обвила его поясницу ногами и требовательно вскрикнула:
– Ну же, Мироша, ну!..
И он снова сошел с ума. За воплями Олены и шумом воды, бившей в борта, они не расслышали шорох. Кто-то быстро пробежал по берегу мимо. Через мгновение со стороны остальных судов раздались тревожные крики, взволнованный галдеж. Темноту прорезала яркая вспышка.
Мирон мигом столкнул Олену с колен. Вскочил на ноги, прикрываясь парусиной. Один из дощаников пылал, вокруг него суетились черные людские фигурки. Натянув порты, князь спрыгнул в воду и помчался на огонь, не замечая, что Олена – в сарафане, но простоволосая и босиком – мчится за ним. Однако, в отличие от Мирона, с оружием – кривой калмацкой саблей. Откуда та взялась, непонятно.
Но пока они добежали, пожар уже притушили. В воздухе витали запахи горелой тряпки и паленого волоса.
– Что случилось? – спросил Мирон казачьего десятника – старшого над караульными. – Откуда огонь?
– Да вон, – кивнул он в сторону костра. – Кыргызский лазутчик объявился. Факел забросил в лодку. Вот и занялось. Но, слава те, Господи, тут же затушили. Попона, что сверху лежала, затлела, да парусина смолевая как порох вспыхнула. Сбросили кипу в воду, вроде обошлось! – Он перекрестился. – До порохового зелья огонь не дошел, а то было б грому на всю округу.
– Как это лазутчик объявился? – возмутился Мирон. – А где сторожа околачивались? Спали небось?
– Задремали маненько, – отвел взгляд десятник. – Весь день вчерась лодки загружали, подустали порядком.
– В яме хорошо отдохнете! – произнес сквозь зубы Мирон. – Как на вас в походе надеяться, коли вы караул обеспечить не сумели?
– Ваша милость, – десятник снял шапку и склонил голову. – Меня казните, а казачки не виноваты. Это я дозволил им подремать, а сам остался дозорить, токо не справился. Тоже сон сморил.
– Где лазутчик? Спытали его, откуда он? С чего вдруг решил судна пожечь?
Десятник отвел взгляд в сторону:
– Схватили его казачки, а он себя ножом по горлу! Кровишши!
– А чтоб вас! – рассверепел Мирон.
И оттолкнув десятника с дороги, направился к едва тлевшему костру. Рядом с ним чернело распростертое тело.
Подошел, склонился. Точно, кыргыз! Лицо залито кровью. Грудь, руки – все в кровавых ошметках. Пересилив отвращение, присел на корточки, вглядываясь в искаженное смертью лицо. И тут словно отблеск зарницы высветил воспоминание: Степка-кузнец торгуется с двумя степняками за медный котел… В ухе лазутчика – та самая приметная серьга, свернувшийся в кольцо барс. Он хмыкнул, но ничего не сказал десятнику. Ведь ему и в голову тогда не взбрело, что вражеские доглядчики могут свободно разгуливать по острогу.
– Вздынься, поганец, вздынься! – раздалось из темноты.
К костру, пятясь, подступили два бородатых казака. Они волокли кого-то на аркане. Как оказалось, второго кыргыза. Сначала Мирон подумал, что тот тоже перерезал себе горло. Вся морда в крови! Но почему ж мотает головой и гневно мычит? Или казаки просто-напросто нос ему раскровянили?
– Ен себе язык откромсал, – пояснил старый одноглазый казак с белой, как лунь, бородой. – Вот кровишша и хлещет. Штоб нам его секреты не выведать. Тока у него нож нашли с тамгой. Глянь, Федька, чья это тамга, какого улуса? Негли, Искерова?
Десятник взял в руки нож. Кыргыз дернулся и замычал. Лицо его исказилось злобой. Тогда старик отвесил ему крепкую затрещину, и лазутчик обвис на казачьих руках.
– Искерова, – с хмурым видом десятник оглядел нож. – Вон его тамги – волчья башка, а с другой стороны – голова емана, козла дикого.
– Клейма Искера? – поразился Мирон. – Но Искер убит! Это сын его, Тайнах, лазутчиков послал. Непременно он! Решил поход сорвать в кыргызские степи!
Нахмурившись, приказал:
– В яму лазутчика!
И, развернувшись, решительным шагом направился к тропе, что вела к острогу. Олена бросилась за ним, схватила за руку:
– Сапоги забыли надеть, рубаху…
Он отмахнулся с досадой, но вернулся. Олена, подперев щеку кулаком, молча наблюдала, как он одевается, и только когда Мирон очутился на берегу, тоскливо спросила:
– Не останетесь седни?
– Нет! – отрезал он.
Не сдержавшись, прошелся-таки по ней взглядом. Крепкие плечи, короткая шея, широкие бедра, а ноги-то… Ноги, как два карабельных кнехта! Никакого изящества! И как он мог с ней, да не один раз, да на