почувствовав ее у себя за спиной. Повернувшись, он взглянул на нее наконец. В сумраке она казалась маленькой. Он ждал, чтобы она заговорила.

— О господи, — сказала она смеясь. — Сердечно сожалею… что прегрешила пред тобою.

Она смеялась. Смех ее был жёсток и рассыпчат, но лишен тоскливых, горьких ноток; в нем ощущалось скрытое спокойствие, почти избыточное самообладание. И это даже сильней, чем издевательский смысл слов, ужаснуло отца Ольгина. Он весь сжался. И только голос ее продолжал монотонно и вяло звучать в комнате, даже когда перестал уже доходить до слуха отца Ольгина.

Когда, возвращаясь, отец Ольгин въехал в город, улицы полны были народа. Дети встречали его криками, из-под колес бросались кто куда собаки, индейки и овцы. Он сигналил, сворачивал. Уголком здорового глаза он видел, как шарахнулся с дороги ребенок, упал. Кувырнулся — и засмеялся. Внезапно загремели смехом стены, обступив машину отовсюду. Он ехал из улицы в улицу, и везде были нескончаемые ряды глиняных отвесных стен, унизанных людьми, бесчисленными и гротескными. Везде стояли женщины, мужчины, оплывшие или иссохшие от возраста, и бегали дети, резвясь и кувыркаясь на волне праздничной гульбы; и во всех глазах была одна и та же чуждость — один загадочный извечный лик глядел на него, искаженный идиотическим весельем. Его покоробило от страха и отвращения. Машина дернулась под ним, круто, на левом колесе обогнула слепой угол стен, ребро протектора взметнуло пыль, осыпало песком металл крыла и рамы — и прямо перед ним вырос фургон: дуги высокого верха, железом обтянутые ободья колес, черная пещерка фургонного нутра. Он резко выжал тормоз и услышал, как шины вмялись, вгрызлись в песок, уперлись в утрамбованную землю. Инерция толчком прошла сквозь тело, налегла огромной тяжестью на двигатель, сжала рессоры. Машину тряхнуло, закачало, облако пыли и смеха надвинулось, и он увидел перед собой плоскую, из двух дощечек, люльку, прикрепленную стоймя к фургону. На уровне его глаз качался кожаный козырек изголовья, а за этим изукрашенным щитком было лицо младенца. Глаза индейчонка ушли в пухлые сальные щелочки, из-под тугого свивальника выпирали щеки и жирный подбородок. Волосы лежали на лбу мокрыми жесткими колечками, и все лицо, мясистое, бесформенное, сочилось потом и медно блестело на солнце. По лицу ползали мухи, густо обсев глаза и рот. Лицевые мышцы подергивались под покровом жира, и голова медленно вертелась с боку на бок в муке грустного, беспомощного смеха. Затем пелена пыли опустилась на лицо, и крики детей слились в поющее, пронзительное и неумолкаемое: «Падре! Падре! Падре!»

Гремело в небе и раскатывалось по горам. Гулом заполнило раструб каньона, без конца грохоча среди скал. Сверкнула молния, разодрав темную дождевую завесу и озарив ее свирепым блеском, сухие вихри горячо рванули, ослабели, и в каньон почти неспешно вошел дождь, и золотая кромка отступающего света побледнела в тумане. По пятам за вихрями двигались невидимо потоки ливня, шумя, словно огромная турбина; дождь и ветер стегали реку и утесы, плыл по течению взметенный бурелом, вертясь и ударяясь в берега, и тихо распадалась сама земля — оползала и крошилась под тяжестью воды.

Ветер ударил в стену дома Бенсвидеса, комнаты вздрогнули и почернели. Анджела выпрямилась в ожидании. Неровно застучали в крышу капли и утихли — и тут первые косые полотнища ливня достигли подножья северной стены и поднялись по ней, хлеща по окнам и карнизам, точно градом, и оглушительно грохоча жестью крыши. С такой внезапностью и шумом налетела буря, что пальцы Анджелы стиснулись в кулаки и она вся дернулась непроизвольно. Запрокинула голову, направив взгляд в темный потолок, откуда так густо шел звук, — и ее захлестнуло этим звукопадом. Распахнув дверь на крыльцо, она встала в проеме. Слышно было лишь грохот ливня и раскаты грома невысоко вверху в нависшей тьме. Видно было лишь вспышки молнии и грозную косую стену ливня, отороченную брызгами, непроницаемую, светлую, разящую глаза остро, как боль. Первая стремительная волна бури миновала, но звук почти не ослабел; желоба под крышей переполнились, и толстые водяные жгуты повисли среди мальв и мяты, напрочь вымывая землю из корней; покрыв белый чистый булыжник, глянцевая пелена воды хлынула по дороге; а за дорогой, шумя, неслась река. И снова ударил ветер, грохнул гром, и косо легли на каньон струи ливня. Дождевой дробью осыпало открытый край веранды, скользнуло по коже ног Анджелы. Хлещущая с небес водою, густо-черная грозовая гряда медленно подвигалась к югу, взбухая, мутясь, задевая скалистые верха стен каньона.

И в холодном и сгущенном мраке, в шуме и взблесках ярости Анджела застыла на пороге, вдыхая всей грудью чистейший пряно-электрический воздух. Она закрыла глаза, и виденье грозы, по-прежнему грохочущей в ушах и ощутимой так живо и полно, что ничему другому не осталось в сознании места, — яркое это видение изгнало из души все мелкие бесчисленные страхи, владевшие Анджелой в прошлом. Резкие блики света играли у нее на веках, и грозная лавина звука рушилась вокруг.

Праздник уже начался; наступил промежуток затишья. Старый Франсиско в ноговицах и белых ритуальных штанах вышел, хромая, на предвечернюю улицу. Вытер глаза рукавом и тихо всхлипнул напоследок. Старость совсем одолела, подумалось ему. И не понять, откуда навалилось это горе. Но даже горе ощутимо было уже слабо; оно застарело и усохло, как нога, и лишь изредка теперь — когда случалось что-нибудь необычное, будоража память, — печаль обострялась и щемила болью. И сейчас, идя к Срединной площади и вдыхая запах яств и праздничного дыма, он пытался вспомнить, в чем исток печали, и не мог вспомнить. Фургоны еще не кончили прибывать, и порой издали доносился смех, которым их встречали. В нем был теперь призвук усталости, и раздавался он реже. Скоро побежит по улицам пекосский бык, ребятишки уже приготовились к забаве. Из домов, мимо которых проходил старик, слышался чудной, запинающийся говор, смесь таноанского с атапаскским [Язык навахов], ломаного английского с испанским — то шла беседа старинного братства. Пахло горячим кофе — хорошо пахло. Меньше привлекал старика сладкий запах влажных, свежеразломанных лепешек и острый, пряный дух тушеного мяса; ведь у стариков аппетит притуплён. Его больше манили своей необычностью костры у фургонов, жир, с шипеньем каплющий на уголья, хрусткая корка баранины, поджаренные хлебцы. А слаще всего этого был воздух, набухший предгрозьем, несущий над крышами дым тонкими длинными полосами. Весь северный горизонт вычернила громада туч. Большою извивающеюся змеею выползала черная сгущенная гроза из устья каньона и, склубясь на теплом просторе долины, продолжала свой медленный и верный спуск к городу через ложбины, холмы и поля. Как всякий коренной земледел-индеец, старик питал врожденную любовь к дождю и урожаю. А в обсидиановом небе, перекинувшись через весь восточный склон, четко встала яркоцветная и правильная арка радуги.

Ему хорошо было в гомоне и пестроте праздника, он любовался световой игрой предгрозья на зреющей фасоли, кукурузе, красном перце, радовался благодатному дождю, торговому и праздничному оживлению в городе. Он приветно кивал навахским детям, что, прячась оробело у фургонов, глядели оттуда на него, напуганные старостью его и хромотой. Ибо в них он тоже видел урожай — в каком-то трудновыразимом смысле возрождение, обновление своей кости и крови… Уж кто-кто, а дине умеют наряжаться. Тут и там в золотом вечереющем свете, льющемся на дома, пестрело и мерцало богатство их цветистых одеял и среброкованых украшений — тяжелели, блестя, пояса и пряжки, браслеты и напястники, фигурные серебряные ожерелья и перстни с голубыми камнями. Владей он хоть какой-то ценной вещью, он охотно бы отдал ее за такой овальный крупный самоцвет, похожий на яйцо дрозда. Он торговался бы хитро и равнодушно и уж не прогадал бы на мене. Говорят, камень этот — талисман от слепоты; им глаза лечат, он способен прояснить стариковское зрение. Не мудрено, что навахи даже в песнях поют об этом самоцвете.

Он повернул на площадь, к месту поклонения. На северной стороне, рядом с кивой, возвели зеленый шатер для Богоматери — сооружение из дерева и проволоки, крытое сосновыми и можжевеловыми ветвями. Подойдя, он отдал поклон, хотя внутри не было пока ничего, кроме пустого алтаря и скамеек. Завтра шатер украсят свечами и тканями, освятят ладаном. Он сам о том позаботится, ведь он как-никак служитель церковный. Два парня встанут с ружьями у входа, и он объяснит им всю важность их постов. А после мессы красиво изваянную Деву понесут из церкви, и пегий конек, с поклоном приплясав навстречу, порысит перед ней через кладбище, чтобы сопровождать Богоматерь по улицам; а бык запрыгает, замечется вокруг, бодая воздух деревянными рогами. А за быком побегут ребятишки с черными личинами «конкистадоров», и погонятся ритуальные шуты с хохотом и бранью. Принесенная в шатер, Богоматерь будет там стоять весь день, и «губернатор» со старшинами будут сидеть у ее ног. И плясуны из обоих кланов, тыквенного и бирюзового, поднявшись один за другим на кровлю кивы и ярко очертясь на фоне неба в своем пышном

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату