путешествие, оно словно длинная гамма, вверх и вниз, вечно одна и та же, и вечно один и тот же страх — неужели за время нашего отсутствия кто — то пошел к венцу и на месте второго едока за столом теперь сидит кто-то другой, не я. И мать даже не поднимет голову, когда мы вернемся домой, — спустя столько лет нас будет невозможно узнать, ведь мы, наверное, выросли за это время. А станет ли кто-нибудь нас слушать? «Да, мы слушаем!» — они будут слушать, но отец опять начнет постукивать ножом по краю тарелки, и второй едок справа, красивый, рослый мужчина, должно быть, пекарь, нет, верно, писарь, служащий в конторе отца, станет переглядываться с нашей сестрой, когда мы спросим: «Где это мы?» Примет нас за сумасшедших, не сообразит, что занял наше место, то самое, где все начиналось — сперва вроде просто слегка запершит в горле, ничего серьезного, конечно, но вскоре язык перестает ворочаться и ложка не лезет в рот. Вот что случается с тем, кто покидает свою родину! Но мы не сдадимся, мы в эту минуту — за десертом — шлепнем себя по физиономии и предъявим доказательства — достанем свои папки, покажем рисунки, все-все вытащим на свет. Но нашей сестре прекрасно известно, что плавать мы так и не научились…
Еще одна разновидность морской болезни
Горе тому, кто отважится выйти в море, не владея морским ремеслом, кто принимает сигналы докеров за обычные приветливые жесты. Глубокой ночью я все еще блуждала по городу. Вернулась к Ботаническому саду, решив улечься там под деревьями или устроиться на ночлег между огромными кактусами и, перед тем как заснуть, снова почитать на их толстых листьях великие имена садовников, министров, матросов и первопроходцев. Но ворота сада оказались запертыми.
Потом я вспомнила о здешней христианской миссии — скромном здании недалеко от порта, где полно комнат с койками. Попасть туда оказалось мучительно трудно, — не иначе привратник подался в эти края, движимый суровой верой, потому и разглядывал мое платье и паспорт недоверчиво, хотя все печати были в полном порядке, а имя написано четко и разборчиво.
Чуть не валясь с ног от усталости, я положила перед ним челюсть тунца и уже собралась, наклонившись к крохотному оконцу, рассказать привратнику всю мою жизнь, целую жизнь единым духом — о трудностях морского путешествия, о жаре и холоде, о том, как меня впервые в жизни крестили, а потом вот бросили, но, приняв крещение, я теперь в любом полушарии и в любое время дня и ночи могу отыскать в небесах Южный крест или лик Пресвятой Девы.
Но привратник не слушал. Он все тыкал пальцем в челюсть тунца, и я, ничего уже не соображая от усталости, решительно бросила свой амулет в мусорную корзину, стоявшую у двери. Дверь открылась сама — но, может быть, открыл привратник, которому надоел мой заикающийся лепет.
В полутемном помещении я увидела моряков на грязных креслах и диванах, которые сдавались на ночь. В дальнем углу стоял включенный телевизор, рядом пылились газеты и журналы, на экран никто не смотрел. За пластмассовым столиком сидела пожилая женщина, раскладывавшая что-то вроде пасьянса из открыток и почтовых марок. В двух тускло светившихся телефонных кабинах я заметила матросов. Слов не было, но по лицам я догадалась, что говорили с женами и детками.
— Мне бы койку, — сказала я женщине. Не поднимая головы, она сняла с крючка ключ и подтолкнула по столу ко мне.
Ночью я не сомкнула глаз. Комната была маленькая, окно открыть не удалось, у двери висела кем-то забытая шапка. По стене пробегали огни и тени улицы, но ни кровать, ни мой сон не продвигались вперед ни на метр. И ни звука, кроме звяканья ключей в коридоре.
Я встала, зажгла свет и, достав из тумбочки Библию, снова основательно изучила наставление о том, как устроить жилье в ковчеге.
Завтрак был скуден — бледные булочки, которые моряки вскрывали своими ножами точно раковины, намазывали маргарином и посыпали сахарным песком. Кофе жидкий, чай — чуть теплый, розовато — красный.
Перед зданием миссии стоял Летучий ангел — автобус, который повезет матросов в порт. Они, сонные, уже сидели внутри и через грязные стекла безучастно глазели на улицу. Я села впереди, за спиной водителя, и попыталась разобраться на плане порта: где сейчас какой корабль и у какой причальной стенки могли после сухого дока поставить мой корабль. Конечно, докеры ребята проворные, сказал водитель, — но если счастье улыбнется, вы его еще застанете в порту.
Я увидела его еще издали, старого, доброго, свежевыкрашенного битюга — под громовыми командами Старшего помощника и под тяжестью груза он осел и еще больше стал похож на плот. Возле поручней, заткнув уши, стояли Нобель с Каноссой, готовясь отдать концы. Не видно нигде Капитана… Он покинул корабль вместе с погонщиками, исполнив пресловутый «маневр последней минуты», и, наверное, слегка помахал на прощанье приветственно поднятой кверху правой рукой. Но перед дверью моей каюты стоял букет цветов, а на столе я увидела письмо.
Я сразу узнала почерк Капитана — мелкие, теснящиеся друг к другу буковки. В письме черным по белому значилось: «Командование кораблем возлагаю на вас. Сию же минуту отставить менять курс.
Не полагайтесь на Старшего помощника, полагайтесь на ветер. Отставить заикаться».
— Да как он смеет! — крикнула я возмущенно, но услышала смех Пигафетты. Он был тут как тут — тень под часами на стене каюты. Пигафетта не сомневался — мы и в этот раз отчалим своевременно. Но слушает ли он меня? — Ты вообще-то меня слушаешь?
— Да, слушаю, я ждал тебя, все это время ждал твоего возвращения, чтобы мы наконец могли завершить наше путешествие. Осталось немного, я все разузнал, на всякий случай даже письма Черчилля изучил. Осталось всего ничего, пройти пустыню, а там уж до дома рукой подать. Кстати, я припрятал шоколадку, чтобы в пути мы не умерли с голоду.
— С чего это нам умирать с голоду? Я же своими руками разделывала туши тунцов. Они в холодильнике, а меня научили готовить тунца, так что мы и без коков не пропадем, и без услуг стюарда обойдемся, я сама тебе сейчас постелю.
Потому что это-лучшая его идея, и моя тоже — спать в своей собственной койке над морем, на белых простынях — над синей бездной, под вымпелами сна и флагом сновидений, под гигантскими сводами ребер во чреве китовом, где при свете медленно тающей свечки, в благоухании свежего белья мы вместе читаем Библию.
Бунт начался в солнечное воскресное утро: волнение достигло двенадцати, а может и двадцати баллов. Садовод заявил, что в плавательном бассейне на нижней палубе нет воды. За завтраком, в офицерской кают-компании, он разодрал на себе рубаху, тем самым нарушив одно из правил, подлежащих неукоснительному исполнению — на корабле полагается быть одетым и ни при каких обстоятельствах не появляться голым до пояса на мостике, в камбузе и в кают-компании. Садовод не внял неоднократным требованиям привести себя в надлежащий вид, не выказал и малейшего сожаления о своем проступке, кроме того, не пожелал поставить команде пива, чем мог бы искупить свою вину. Дошло до рукоприкладства.
В камбузе он разбил две чашки: одну — о матушку Нового Кока, другую — о нижнюю челюсть Нового Стюард а, который так и не научился ни чистить ковры, ни вовремя втягивать голову в плечи. Лишь соединенными усилиями Нобеля и боцмана удалось привязать Садовода к стулу, и Старший помощник, заговорив тихим угрожающим голосом, напомнил: даже в суповой тарелке, если хорошенько помешивать похлебку, можно поднять волнение силой двенадцать баллов; это же элементарная физика.
— Не сомневайтесь, — добавил Старпом, — мы сумеем задушить зло в зародыше, ибо тот, кто медлит, теряет все — сначала груз, затем власть, а в итоге — корабль.
Старпом знал, о чем говорит, — ведь сам он уже все потерял. Тем не менее он заставил Садовода сидеть привязанным к стулу при настежь открытых дверях-в назидание всем, кто проходил мимо: на камбуз, на мостик или в кают-компанию. И Садовод сидел так до самого Красного моря, на котором волнение