— А я,— сказал лейтенант кэпэпэшпикам,— про-ве-ряю-щий… из… шта-ба… базы…
Кэпэпэшники как только это услышали, так столбняк на них и нашёл, и они пропустили лейтенанта в бригаду.
Ночью комдива подняли с постельных принадлежностей и сказали ему, что у него проверяющий из штаба базы два часа уже по пирсу шляется, и где только он уже не был, и чего только он там не обнаружил — во всех мусорных ящиках побывал. А теперь они отправились на корабль.
— Кто это «они»? — спросил комбриг спросонья.
— «Они» — это проверяющий,— сказали ему, издеваясь.
Комбриг надел подштанники и помчался.
— Где проверяющий? — налетел он на кэпэпэшников.
— А вон там, на корабль зашёл. Комдив влетел на корабль.
— Где он?! — спросил он у вахтенного.
— Он? — сказал вахтенный.— Вон…
Лейтенант лежал в каюте без чувств.
Не будем говорить о том, что орал комбриг, когда его обнаружил; он ещё бил по койке ногой. Лейтенанту было всё равно, он ничего не слышал, только тело его от этих ударов подпрыгивало. Лейтенант был без памяти, отравившись, зараз столько скушав, и вонючий храп его разносился по кораблю до самого обеда.
«Мазандаранский тигр»
Командира звали «Мазандаранский тигр». Он принял нашу курсантскую роту как раз в тот день, когда в клубе шёл фильм с таким названием.
Угрюмое, дырявое от оспы лицо, серые колючие глаза. Освети такое лицо снизу в полной темноте фонариком, и с ним можно грабить в подъездах. Когда он начинал говорить, щёки и подбородок у него подёргивались, брови залезали наверх, оловянные глаза смотрели поверх голов, а верхняя губа, вздрагивая, обнажала крупные клыки. Мы обкакивались на каждом шагу.
Голос у него был низкий, глубинный, говорил он медленно, чеканно, по слогам, подвывая. «Я пят- над-цать лет ка-пи-тан-лей-те-нант!» — любил повторять он, и мы за это его называли «Пятнадцатилетним капитаном».
Кроме этой устная газета «Гальюн Таймс» наградила его кличками «Саша — тихий ужас», Кошмар и «Маниакальный синдром»; дневальные, оставаясь с ним один на один в пустом ротном помещении, когда все остальные уходили на занятия, страдали внутренними припадками и задержками речи. Им полагалось встречать командира, командовать «смирно» и в отсутствие дежурного (а те любили смываться) докладывать ему: «Товарищ капитан-лейтенант! Во время моего дежурства происшествий не случилось!»
В это время Тигр, приложив руку к головному убору, обшаривал стоящее перед ним «дежурное тело» злым, кинжальным взглядом.
Попадать ему во время доклада глазами в глаза не рекомендовалось. Могло наступить затмение. Можно было поперхнуться, заткнуться, и надолго.
Поперхнувшемуся было совсем плохо. Тягостное молчание друг перед другом с поднятыми к головам руками прерывалось только горловыми взбулькиваниями растаращенного дневального (у него непрерывно шла слюна) и могло продолжаться до обморока.
Дневальные переносили обморок стоя, привалившись к столику. У нас это называлось «отмоканием».
С тоской сердечной я ждал своего первого дневальства и, когда оно наступило, со страхом прислушивался к шорохам на лестнице. По лестнице должен был подняться он — Тигр. Вокруг тишина и слуховые галлюцинации, наконец отчётливо стали слышны шаги и покашливание, потом — сморкающиеся звуки. Идёт! Дверь распахнулась, и я шагнул как с пятиметровой вышки.
— Смирно! — истошно заорал я, чуть вращая от усердия головой.— Товарищ капитан-лейтенант…
Тигр не слушал рапорта и, слава Богу, не смотрел в глаза.
— Вольна-а…— И тут раздалось: — Возь-ми-те голяк… (думаю: Господи, а что это?) и об-рез… (мама моя, а это что?) и у-бе-ри-те э-т-о го-в-но на а-л-ле-е… (слава Богу, понятно).
Но дневальный не имеет права покидать столик. Моё мешканье не ускользнуло от Тигра. Он начал медленно, с живота поднимать на меня глаза, и пока он поднимал, у меня внутри всё становилось на цыпочки и отрывалось, становилось и отрывалось.
Брови у Тигра полезли вверх. Мои брови ему навстречу сделали то же самое. Теперь он смотрел мне в глаза. Не в силах оторвать от него зачарованного взгляда, тёплым от ужаса голосом я прошептал:
— А… Х… у сто-ли-ка кто будет стоять?
Глаза у Мазандаранца вылезли, и я наполнился воздухом, а он зашипел, заприседал головой; лопнуло! прорвалось! загрохотало!
— С-сы-то-лик?! Мо-ли-к?! Едри его мать! Я буду стоять! Я!
Я бросился в дверь, прогрохотал по лестнице и ещё долго-долго носился по инерции по аллеям. Без памяти, без голяка и без обреза. Я готов был руками, руками убирать это говно!
Только когда аллеи начали повторяться, я начал соображать. Потом я отправился искать то место, где успели нагадить.
О, ужас! Я его не нашёл.
За супом
Лодка, всплыв, легла в дрейф. В центральном посту в креслах полулежали вахтенные, и наслаждались эти вахтенные свежим и вкусным морским воздухом.
Тем, кто никогда не лежал в креслах в центральном посту, никогда не узнать настоящий вкус свежего морского воздуха.
Лодка вентилировалась в атмосферу, а значит, все лежали и нюхали.
Время было послеобеденное, а в это время, предварительно нанюхавшись, все мечтают только лечь и уснуть впрок.
Был полный штиль, а это самое приятное, что может быть для всплывшей дизельной подводной лодки.
В штиль никто не лежит рядом с раковиной, не стонет в каюте, не обнимает полупорожнюю банку из-под сухарей.
Штиль — это блаженство, если блаженство вообще возможно на военно-морском флоте.
На мостике стояли командир и старпом. Командир и старпом курили. У командира на лице висело президентское презрение ко всему непрезидентскому. Старпом курил с недоделанным видом. То есть я хотел сказать, что он курил с видом недоделанной работы, а вокруг стоял жаркий летний полдень; морскую поверхность то и дело вспарывали стаи летучих рыб, которые стремглав от кого-то удирали, и всё было хорошо и спокойно, и тут вдруг…
— Это что за чудище?! — воскликнул командир: из глубины пять полутораметровых акулят выгнали громадную черепаху, покрытую водорослями и прилипалами.
Они погнали её прямо на лодку, на ходу покусывая за ласты.
Командир почувствовал в черепахе черепаховый суп, и это его сильно взволновало. Он толкнул старпома в плечо и закричал:
— Быстро! Там, быстро!
Такую удивительно содержательную команду нельзя было не понять. Старпом бросился и там нашёл