Всё это пронеслось в голове за четверть секунды, ещё через четверть он был на ногах.
Спокойно. Тихо. Только без дёрготни. Значит, так: нужно отступить вглубь каюты — дым уже лезет в щели, но вдыхать ещё можно,— там вдохнуть поглубже, и вперёд. Есть ещё время. А вот ПДУ [3] в каюте нет — уволокли, сволочи.
И тут он увидел, что на дерматиновом покрытии двери есть узоры — красивые цветы,— раньше не замечал, а теперь он вдруг захотел запомнить эти узоры. Запомнить, запомнить.
Ерунда! Нужно взять себя в руки. Нужно так: вдох — и дверь в сторону; и посмотреть — есть пламя сразу за дверью или нет, а то с закрытыми глазами не очень-то в него сунешься. Потом зажмурился, если всё хорошо, и шагай в дым, справа по борту дотянул до поручней перемычки ВВД, а там — и до переборочной двери: и посмотрим, что у нас с дверью. В запасе — минута. Ровно на столько хватит воздуха в лёгких. Всё! Полезли!
Ручка двери каюты холодная — значит, за дверью пламени нет. Только сейчас сообразил. Лишь бы дверь не заклинила. Рывок — поехала в сторону. За дверью стояло молоко — ни черта не видно,— и он, зажмурившись, шагнул в него. Дыхание он задержал уже вечность назад.
Ощупью до поручня, по нему дополз до двери. Вот она. Кремальера внизу — задраились. Он постучал по ней рукой — ему сразу ответили,— есть там люди, есть! Теперь вверх её. Он нажал, но она не поддалась, мало того — обжалась, опустилась вниз. Не пускают, гады, не пускают. Ну, конечно, дым полезет к ним. Ну, теперь можно молотить в дверь руками и ногами, можно кричать, выпуская в этом бесполезном крике весь ненужный теперь воздух из лёгких!
И он закричал.
И проснулся. Тишина. Он лежит на верхней койке, в каюте, в отсеке. Это его каюта, его койка, его отсек. Он сразу узнал. Темно — в каюте нет света. Ни звука, если не считать ровного гудения вентиляторов и того, что он дышит как паровоз и в висках работают упрямые молоточки.
Господи, неужели приснилось?
Послышались голоса. Они там, за дверью. Это спокойные голоса — перекликаются вахтенные. Они словно кулики болотные, будто говорят друг другу: «Всё хорошо».
А вот и узоры на двери. Красивые. И до всего можно дотронуться. На всё хватит времени. И он коснулся, потрогал. Ему было нужно. И руки натыкались на бугорки, порезы, заусенцы. А потом он вышел, дотянул по стеночке до холодного поручня и до скользкой на ощупь кремальеры. Он долго стоял у двери. Всё вспоминал, вспоминал.
Навстречу полезли люди, и он их пропустил. Хотя это они не пускали его в отсек тогда, и он их тогда ненавидел. И кажется, он их и сейчас ненавидит. Ну, конечно. Их же можно схватить теперь за грудки и душу из них вытрясти. Даже кулаки сжались. Фу ты, Господи!
— Ты чего? — спросили его.
— Да так,— сказал он и рассмеялся.
Чутье
У нас командир три автономки подряд сделал. Не вынимая. Вредно это для организма, когда не вынимая. Сдвинуться в нём что-нибудь может, в организме.
У нашего командира, по-моему, сдвинулось: в середине автономки ему захотелось, чтоб все пели.
— Вы же не знаете ни одной строевой песни,— говорил он нам, командирам боевых частей, на докладах,— используйте время здесь, в автономке. Что вы на меня так уставились? Учите. Учите народ. Пусть народ поёт. Нас по приходу могут проверить на знание строевой песни.
Потом командир приказал распечатать текст двух песен, по сто экземпляров каждую, и раздать народу.
И мы запели.
Пели мы целыми боевыми сменами, перед заступлением на вахту, боевыми частями пели и в одиночку…
Всё-таки три автономки в год — это много.
Даже для командира.
По ночам кают-компания — этот рассадник антикомандирских настроений — потешалась:
— …Ну, теперь нам хорошо…
— Дождались…
— Наступили времена…
— А то я думал, чем бы занять мой пылающий мозг?!
— Песней. Теперь все будем петь. Ежедневные спевки.
— И кто хорошо споёт, того по приходу домой сразу от-пус-тят.
— А чего вы смеетесь? По приходу нас запросто могут на песню проверить.
— Могут: у нас везде чудеса.
— Представляете? Бросим чалки, привяжемся, выйдем наверх, построимся, а нас уже ждут: пойте, говорят.
— А мы стоим и молчим. Нехорошо.
— Нехорошо. Действительно: пришли с моря и не поют. Непонятно.
— Молчат с моря. Безобразие-то какое!
— Сразу заинтересуются: почему молчат? Почему не поют? Что мешает петь? В чём причина непения? Может, недовольные есть?
— Недовольные, выйти из строя. Шлёпните их на торце пирса.
— А я предлагаю вообще начать петь заранее.
— Загодя… это хорошо…
— Как всплыли — всех свободных наверх в ватниках — и песню.
— А потом почин можно организовать: «В базу — с песней».
— Политотдел бы в потолок кипятком писал.
— В это воскресенье командир хочет устроить смотр-конкурс между боевыми сменами. Будет праздник песни. Как в Эстонии. Команде петь и веселиться!
— Интересно, доктор давно ли осматривал командира? По-моему, с ним происходят мутации.
— А лучше петь просто отсеками. А как будет звучать: «поющие отсеки»!
— А жюри в центральном. Щёлкнул «каштаном» — и пожалуйста: любой отсек. Поют отсеки, поют…
Кают-компания потешалась неделю. А зря: по приходе нас действительно проверили на знание строевых песен. Выгнали на плац и проверили.
В кустах туи
Весь химический профессорско-преподавательский состав во главе с начальником факультета по случаю приезда главкома сидел в кустах туи.
У главкома после строевого смотра на плацу, где мимо него пробарабанили курсанты с диким криком «Раз-иии-раз!» и судорожными рывками голов направо, и после того, как ему шепнули, что это идут химики,— вдруг, на семьдесят пятом году жизни, проснулось желание осмотреть химический факультет.
С быстротой молнии факультет обезлюдел: все сидели в кустах туи и настороженно следили за главкомом и его свитой.
Часть свиты осталась внизу, а сам главком с остатками поднялся в роты.
Из кустов туи вырвался горестный вздох.
Главком поднялся на третий этаж и попал в роту штурманов, случайно живущих на химическом