же. Мой несгибаемый брат.

Я плакал. Навзрыд. Я плакал, когда Серёга потерялся, когда все, в том числе и я, его искали и когда он нашёлся. Я обнимал его и плакал. Мне было очень хорошо. Именно тогда я и открыл для себя, что плакать, в сущности, приятно и что приятно плачут только те, кто переполнен жалостью прежде всего к самим себе.

Серёгу всегда наказывали первым. Младшего из нас, Валеру, для которого Серёга был непререкаемым авторитетом, наказывали вторым, а меня — самого старшего из братьев — не наказывали вовсе. Их разводили и ставили по углам, а я ходил между ними и просил за них у мамы прощения. Мои братья сами никогда не просили прощения. Они находили в углах каких-то жучков и могли часами стоя с ними играть. Я же в это время тонко изнывал, ходил за матерью, скулил и канючил. Чужие страданья я не мог переносить, а в том, что братья, стоя в углу, молча страдают, я был уверен. И ещё я не мог смотреть по телевизору страшные или жалостливые фильмы, где кого-нибудь убивали. Я убегал на кухню, выглядывал оттуда и спрашивал:

— Мам, ну чего там? Там уже всё, мам?

Братья в эти мгновения заливались злобным хохотом: их ужасно веселило, что я такой слюнтяй.

Телевизор появился в нашем доме очень рано. Это был добрый, лупоглазый КВН. Смотреть его собирались все соседи. Они рассаживались вокруг стола, а мы залезали под стол и, как зачарованные, смотрели там на голые женские ноги. До них можно было дотронуться. Мы дотрагивались, все вздрагивали по-восточному, и нас извлекали из-под стола. Мы жили тогда в маленькой комнатке в общежитии. Там нас обитало шестеро; мама, папа, наша любимая бабуля и нас трое.

Отец редко брал нас на руки, редко ласкал и прижимал к себе, поэтому я хорошо помню те минуты, когда это случалось, помню жёсткую щетину его щёк, помню, как у меня перехватывало горло, когда я к нему прижимался.

После работы он всё время лежал на диване, и нам не разрешалось бегать и шуметь. Отец отдыхал, но иногда он вставал и брал нас с собой, и мы шли гулять. Он любил природу, и мы могли часами бродить, забираясь во всякую глушь. От отца мы многое узнали о жизни муравьёв, лягушек и змей. Он мечтал поселиться в деревне, завести козу, доить её и пить её молоко; пить и доить. Отец бросил нас, когда мне было 16 лет. После очередного скандала он ушёл. Они были очень разные с мамой. Странно, они долго пожили вместе. Два по-своему добрых, но совершенно не подходящих друг другу человека. Во время скандалов высоко кричала мать, а мы, испуганные, забивались куда-нибудь и от ужаса даже не плакали.

Мне было шесть лет, когда мы переехали в новый пятиэтажный дом в новую двухкомнатную квартиру и стали жить на пятом этаже. Квартиру получил отец, но мама всегда говорила, что если б она не ходила и не хлопотала, то не видать нам этой квартиры. Первым с порога запустили большого старого кота по кличке Котик. Квартира казалась нам огромной, и мы с визгом носились по комнатам, а Котик садился где-нибудь на пересечении и цапал пробегающих лапой: он не любил мелюзгу и беспорядок, и мы затихали — мы боялись Котика.

Над нашими головами помещался чердак. Он был очень большой, с высоким потолком, и тянулся он по всему дому. Иногда по потолку кто-то тяжело и таинственно топал. От этого замирала душа. Мы относились к чердаку с большим почтением. Позже, повзрослев, мы высовывались на чердак и бодро кричали: «Эй! Кто там ходит?!» Мальчишками мы не высовывались и даже не вылезали — мы вползали на чердак. Даже бесстрашный Серёга делал огромные глаза, когда говорил: «Пошли на чердак».

На чердаке нас встречала кромешная темень, под ногами скрипели ракушки — ими был засыпан пол чердака, где-то далеко, через чердачное окно, в темноту врезался солнечный столб — там жили голуби. Когда мы подбирались к окну, голуби взрывали воздух. Какая-то хорошая часть моего детства прошла на этом чердаке. На чердак меня брали.

Серёга первым влез на скользкую крышу, первым по ней прошёлся, первым крикнул с неё: «Э-ге- гей!»

За ним полезли мы.

Мама… Что-то очень-очень тёплое, бесконечно дорогое, особенно по утрам, когда подойдёшь босиком по холодному полу, потом ткнёшься, прижмёшься, и тебя возьмут, положат под бок, отругают спросонья за то, что шляешься босиком.

И всё-таки лучше всех была бабуля. Она нас кормила. Она любила готовить и кормить. Помню, как совсем малышом я удивился, узнав, что бабуля — мамина мама. Оказывается, и у мам бывают мамы.

Наша бабуля. Самый чистый и светлый человек. Самый мудрый. И оружием её мудрости была любовь. К нам, конечно, отчаянным шалопаям. Господи! Как мы её доводили! Какие мы устраивали драки, визги, писки, потасовки, свалки, какая чудесная куча-мала! Бабуля хватала швабру и тыкала ею под кровать, куда мы от неё спасались.

— Я вам покажу! — кричала бабуля и тыкала, отдыхая после каждого тычка и произнося «О Господи!»

Однажды она несла яичницу в сковороде, а мы кидались подушками. Пролетающая подушка выбила у неё сковороду из рук, бабуля обиделась и ушла на кухню. Мы притихли, собрали яичницу с пола и съели её, а потом пошли мириться с бабулей.

— Ну, бабуля! — говорили мы, обнимая её.

Поскольку с нами возилась бабуля, нас не отдали в детский сад. Благодаря ей я с ясельного возраста и до самой школы не знал, что такое казарма.

Сразу за нашим домом начиналась степь — могучая, ковыльная, с цветущими сурепками, с беспокойной кашкой. Там водились гадюки. Мы ходили в степь вместе с отцом, но иногда мы удирали туда сами. Мы переворачивали камни и извлекали на свет божий скорпионов и фаланг. Скорпионы поднимали вверх свои бледные, слабые щупальца и изгибали хвосты, а мохнатые фаланги угрожающе подскакивали. Мы загоняли и тех, и других в одну банку и наблюдали за их поединком. Фаланги всегда побеждали.

В степи мы выкапывали и ели безвкусные «земляные орехи», и песок сочно хрустел на зубах, и ещё мы ели оболочку семян акации — выедали сбоку её сладкую мякоть, и ещё жарили на кострах картошку и серый хлеб. Было очень вкусно. Мы всё время что-то ели.

За хлебом мы часами простаивали в хрущевских очередях перед закрытыми дверьми хлебных магазинов, и нам на наших ладошках писали номера химическим карандашом.

Когда открывалась дверь, начиналась давка. Нас давили — мы кричали, а потом каким-то чудом в руках оказывался тёплый серый хлеб. Мы брали по куску и уходили в степь, там ловили кузнечиков, обрывали им лапки и торжественно хоронили под стеклышками, обернув их фантиками, обложив цветными бусинками и стекляшками. Было очень красиво. Игра называлась: похороны.

Далеко в степи находился карьер. Из него когда-то брали песок и глину, потом перестали брать, он заполнился водой и зарос камышом. Там воздух звенел от стрекота влюблённых лягушек, там можно было часами бродить по колено в щекочущей тине и ловить в ней юрких рыбок — «гамбузиков». Мы ходили на карьер купаться.

— Трахомой заболеете,— говорила мама, и мы клятвенно обещали ей заходить только «по шейку».

Нас отпускали на карьер вместе с папой. Мы заходили только «по шейку», а потом, воровато оглядываясь на отца, окунались с головой.

На карьере я тонул. Я уцепился за плот, плот поплыл, а я отпустил его и погрузился с головой. Я достиг дна, посмотрел вверх и увидел над собой блестящий потолок поверхности, потом я пошёл по дну пешком и сам вышел на берег. По берегу без штанов метался отец. Он снял штаны, чтобы нырнуть.

Наш дом по форме своей был п-образным, и внутри него помещался двор. Наш двор — теперь старый, увитый виноградом, увешанный бельём, всё с той же оливковой рощицей в середине, всё так же

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату