В неё-то я и углубился.
Так в мою жизнь пришла загадочная идея Дао. Про него было известно только то, что Дао — это то, чем наполняют тело.
Дао таково, что приходит тогда, когда его не ждут, а уходит тогда, когда его пытаются удержать. Лю ши Чунь, в свою очередь, в трактате о музыке писал: «Музыка создаётся в определённых условиях и служит она урегулированию желаний. Если желания не будут уклоняться от правильного пути, то музыка может быть создана. Она создаётся соответствующим методом, который исходит от принципа спокойствия. Спокойствие порождается справедливостью, а справедливость происходит от соблюдения законов Дао. Поэтому о музыке можно говорить только с тем, кто познал законы Дао».
Таким образом, сидя под маленьким окошком в тени высотного здания МГУ, я пытался оценить свои музыкальные способности, но что-то вдруг повернулось, и жизнь увела меня совсем в другую сторону. Сейчас я думаю, что мои путешествия по ночной Москве были сродни Дао, которое уходит тогда, когда его пытаются в последний раз ухватить пальцами, ан нет, оно уже не здесь, исчезло, и придёт ли — Бог весть…
Хотя читать в ту зиму мне нужно было совсем иное. То иное читалось по дороге домой в заиндевевших автобусах, с серебристо-чёрными стёклами, в которых отсвечивали, не пробиваясь внутрь, фонари, светофоры, вспыхивали фары встречных автомобилей.
Я ехал в них бесцельно, будто в поисках Дао, изредка бросал взгляд на страницы и представлял себе тюремный аквариум для преступных рыб — с непрозрачными стенами и искусственным освещением внутри.
В ту зиму я читал книги по списку англоязычной литературы. Делал это я по просьбе одной девушки, и, понятно, что не мог отказаться. Но, как бы то ни было, я продирался сквозь шелестящие дебри Т. С. Элиота, сгонял в колонну и снова терял из виду хлопотливых героев Диккенса.
В моих занятиях участвовали Уэйн, Уильям, Уитмен и Уильямсон, романтические англичане в сюртуках сидели на берегу в графстве Камберленд и болтали ногами в прохладной озёрной воде. Джордж Уитенборн вставал под немецкий пулемёт, а проповедник менялся местами с беспутным малым.
Ещё немного и я, тихо и незаметно для родных, лишился бы рассудка, без удивления замечая, что олдриджевские «A-а, сука… Была она здорова, как молодая кобыла…» спокойно переходят в поток «Пепельной среды».
Весной я уже начал отыскивать термодинамику в Кольридже и скоро, как отечественный потрошитель лягушек, с бюхнеровской «Материей и силой» под мышкой, кинулся бы на переустройство если не мира, то истории литературы.
Но внезапно я бросил всё — и работу, и обязательства, от которых не мог отказаться, будто от предложения Крёстного отца. Я уехал к другу, по дороге вспоминая то, как случайно забрёл к нему на кафедру. Там, в канифольном дыму, в мире белых шариков припоя, тонконогих транзисторов и красных сопротивлений, сидел мой друг. Там сидел он в белом халате, под свист осциллографа ковыряясь в какой-то электронной требухе. Мы мало говорили тогда. Над ухом моего друга, в разлинованном окошечке осциллографа полз зелёный червячок вольт-амперной характеристики, и, не переставая перебирать какие- то бумаги на столе, друг мой что-то бормотал, а я рассматривал мокрый февральский снег за окном.
Он глянул на моё озабоченное лицо и сочувственно покачал головой. Мы договорились встретиться через четверть часа в столовой, и расстались на год.
Теперь я иду по коридору и вспоминаю давнее лето, когда не вынес разлуки и уехал к нему в Крым. Тогда я уехал с Курского вокзала, уехал зелёным душным поездом в 13.50.
Поезд был набит странными людьми. Они, как казалось, одиннадцать месяцев занимались каким-то глубоко противным им делом и наконец усевшись на вагонные полки, приступили к другому, настоящему.
Мои попутчики не понимали смысла перемещения. В отличие от них, я ехал по Делу. Меня несли средства транспорта, а вернее — средства перемещения.
Эй, цыганки, не звените своими монистами, не сверкайте золотыми зубами, пусть ваши грязные босые дети, плача, не топчут станционный асфальт — не надо. Я знаю всё, что со мной будет. Жёлтый плацкартный билет даёт мне право на перемещение. Дорога дальняя, дорога длинная, бесконечная дорога ждёт меня, и даже вы, ткущие чужую судьбу из нитей на ладонях, бессильны тут что-нибудь сделать.
Я оставил вас внизу, под закрытым на вечную зиму окном. Вот вы переместились с его левого края на правый, исчезли. Ваш громкий спор ещё слышен… Прощайте!
Перемещение — вот ключевое слово, между тем думал я.
Прощайте, мои случайные попутчики, никогда больше не увижу я вас. Прощайте, не беспокойтесь обо мне. У меня в рюкзаке запас чая и сахара, и с ним я дойду до счастья. Не беспокойтесь обо мне, у меня всё с собой…
Так думал я на горной трассе, сменив поезд на троллейбус. Троллейбус перемещал меня к другу.
Тогда он жил в убогом домике, похожем на школьный пенал. Пенал имел крохотные отделения для карандашей-отдыхающих.
Прислонив рюкзак к стене, я приоткрыл дверь.
— Откуда ты, браток? — глянуло на меня милое заспанное лицо, на котором обильно росла борода.
— Сверху, — ответил я.
Я приехал, явился, как Дао, когда меня не ждали, и это было хорошо.
Мы с другом путешествовали из одного конца полуострова в другой, окунаясь в духоту автостанций и подъезжая на попутках. Местный поезд, задыхаясь, вёз нас спиной вперёд по степи, мимо пересохших озёр и жухлой травы.
Вместо названия единственной станции было написано «Кафе Встреча». Это было указание на будущие знакомства.
Сидя на обочине, мы разглядывали виноградники, утыканные бетонными палочками. Поля эти были похожи на плантации растущих телеграфных столбов — совсем пока маленьких, белых и чистых.
Машины проносились мимо — загорелая рука, высунувшаяся из окна, рассеянный взгляд… Женщина за рулем, старик, везущий доски на крыше, семья и мальчик, прилипший к окну. Ехал грузовик со странной конструкцией в кузове, продуктовый рафик, тяжеловоз с огромной чёрной трубой на прицепе.
Все ехали куда-то, наверное, тоже находясь в поисках смысла.
Но вот и нас подобрал автобус, и мы присоединились к братству Перемещения.
С нами ехали татары. Говорили они чудно и быстро. Ехала женщина с девочкой позади нас. Автобус проскакивал ущелья и въезжал в деревни, а сами деревни заканчивались длинными навесами для сушки табака. Там висел табак, зелёно-жёлтый, кольцами навязанный на верёвки.
У Владиславовки, под стеной железнодорожного сооружения, где было изображено нечто совсем забытое: четыре коричневые физиономии и подпись «Коммунизм — это молодость мира, и его возводить молодым!» — мы лениво курили. Экзотика окружала нас.
— Это ничего, — глубокомысленно говорил мой друг. — В Феодосии, на автостанции, есть вывеска: «Пункт гигиены».
Это сортир.
Мы забирались в горы и рассматривали созвездия на выгнутом южном небе. Деловитые спутники- истребители пролетали по его картонной черноте.
А мимо нас пролетали жучки, мошки и бабочки пролетали мимо нас, большие птицы, взмахивая крыльями, пролетали мимо нас. Муравьи, с шорохом перебирая лапками, пробегали мимо нас. Стада баранов поутру, звеня колокольчиками, проходили мимо нас по каменистым дорогам.
Осмысленная жизнь проходила внизу, мимо нас, лежавших в центре холма.
На горном плато мы встретили одинокого толстого человека в панамке, который громко бормотал, уговаривая самого себя:
— А вот и чабрец, его — можно, значит… Можно, если без корня. А вот и саранча — её и с корнем можно… И никому не повредит.
Короткие толстые пальцы человека шевелились в земле, как червяки, а карманы его наполнялись разноцветной травой.