Подойдя к очередной полированной плите и указывая на неё, она оборачивалась и горделиво говорила:

— Видите, а то — наш прежний прокурор.

И тут же, заметив, что цветы в бутылке засохли, стыдливо бормотала:

— Не добре, не добре…

По вечерам мы захаживали в фешенебельный бар у гостиницы, где был у нашего полицейского знакомый бармен.

Бармен пил с нами сливовую водку и рассказывал нам о глухонемой любовнице. Официантку, с которой он спал по служебному положению, бармен отгонял изощрённой руганью на четырёх местных языках. Бармена звали Мирон.

— Мирку, тля, — сурово говорил полицейский.

— И всё такое прочее, — повторял он, извиняясь. Напротив нашего постоянного столика висели венгерские обои, изображавшие местную зимнюю красоту. Часто в погребок заваливались цыгане. Девицы в мини скептически качали длинными ногами. Поглядев на девиц и увидев неодобрительную ухмылку вышибалы, цыгане, громко что-то прокричав, уходили. Обычно мы допивали коньяк уже в номере, глубоко заполночь. Новый знакомый перед прощанием отлучался, и из туалета слышалось тонкое журчание.

— Эге. Не промахнулся. Писает в унитаз. Стало быть, провожать не надо, — говорил облегчённо мой друг.

И мы, устраиваясь в скрипучих кроватях, слушали шум начинающегося дождя. Запах осени, мокрых листьев был главным в том мире.

Утром из-за пригорка, с кладбища, раздавалось стройное пение кладбищенского магнитофона. Туристы в гостинице завтракали под него, со смаком прокусывая базарные помидоры, а потом отправлялись на свои экскурсии.

В одно такое небритое утро (вода на верхние этажи доходила только днём) мой друг сказал:

— Пора. Теперь пора. Поехали.

Но я уже устал в этих поисках Дао и сумел догнать его только сейчас, в длинном коридоре главного здания университета. Вот оно, вот, и я перекладываю коробку овсяных хлопьев в сумку, чтобы схватить это уходящее, когда его хотят задержать. Схватить наверняка.

А теперь я иду по коридору и уже вижу дверь, за которой ждёт меня мой друг.

Новое поколение дворников и сторожей

Холоден был нулевой год.

Я в этот год был единственным, кто в России получал деньги за занятия литературой. Мне платили не за результат, а за процесс — вот в чём дело. А называлось оно, это дело — сторожилово.

Я принимал смену, вытаскивал из мешка древнюю клавиатуру, шуршал кабелями и бряцал разъёмами. Чёрный экран трещал, вспыхивал и озарял мою каморку синим светом древнего программного обеспечения.

Надо мной был вполне литературный дом. С историей литературной, но и всякой другой. Непростой истории дом нависал надо мной — Дом на Набережной. Пятьсот его квартир нависали надо мной, и иногда я жалел, что его не выкрасили, как предполагали — в цвет крови, орденов и кремлёвских стен.

И я жил в этом доме, сторожа его жильцов.

Хозяева обижались, когда это звали сторожиловом. Они велели называться — консьержем.

А по мне — что горшком назови.

А лучше — сторожем.

Легенда литературных сторожей и дворников начиналась с Платонова.

Был, конечно, загадочный старец Фёдор Кузьмич, императорским шагом меряющий Сибирь. Был крутой замес лагерной жизни, и один шаламовский герой говорил другому, что настоящий интеллигент всегда должен уметь развести зубья у пилы. Слои в России смешались. Было время, когда верхний стал нижним. Впрочем, нижний, переместившись наверх, не изменился.

Один мой родственник, студент петербургского университета, знаток мёртвых и живых языков, прапорщик военного времени, лётчик, белый офицер, попавший, разумеется, в Соловки, стал потом управдомом. Кто был чем-то — становился ничем.

Но, кстати сказать, мои предки жили и в этом доме, что я теперь сторожил.

Настоящий писатель становился чудаком-маргиналом. Он становился кормильцем своих рукописей — работал, чтобы кормить себя и писать при этом. Профессия его чаще была маргинал. Просто — маргинал. Иногда писатель становился, к несчастью, и поильцем своих рукописей.

Но началось всё для литературы именно с Платонова. Легенда о подметании им двора Литературного института живуча — как вирус.

Мне нравился один её вариант, тот, в котором по этому двору перемещался подвыпивший офицер, только что ставший студентом. Полы офицерской шинели развевались, на груди горели два ряда орденов. Студент-офицер увидел Платонова и бросился к нему с объятиями:

— Здорово, Андрюша!

Платонов отступил на шаг и смиренно произнёс:

— Здравствуйте, барин…

В этом анекдоте выверена интонация. Он нефальшив, и в этом его сила. Это история дворника, а не холопа.

Нужды нет, что она выдумана.

А холопы, до времени не видные, расплодились.

Один человек, например, рассказывал мне про писателя Нагибина. Это был очень небедный писатель, с множеством жён и шлейфом скандала. И это был удачливый писатель.

Итак, про него рассказывали, что, когда он приходил в Дом литераторов, вернее, в ресторан этого дома, к нему сбегались все официанты, бросив других клиентов.

Человек рассказывал это с уважением. Дескать, умел себя поставить хороший писатель.

Но он, однако, проговаривался — дело было в том, что лакеи чувствовали барина. Лакеям был нужен барин, и вот они бежали к нему в своих белых куртках, и полотенца вились за ними как белые флаги.

Между тем самые страшные люди для богачей — слуги. Они по своему праву вмешиваются в их жизнь, они знают о ней всё, они беспощадны в своих воспоминаниях. Служанка, помогая госпоже одеваться, пересчитывает прыщи и седые волосы, она знает и те и другие наперечёт. Привратник запоминает лица шлюх, он провожает их, открывает дверь, коллекционирует запахи духов и номера автомашин. Шофёр хранит в памяти адреса и обманы.

Слуги злопамятны. Они не прощают обид. Обиды коллекционируются тоже. Обидами всегда менялись, как марками — редкие и необычные вклеиваются в альбом. И давно наступило время папараци — и папараци шли на поклон к слугам. Бойся привратников — они вежливы и снесут всё, но не дай Бог обидятся. Они будут лелеять свою обиду, растить до нужного часа. Благополучие богачей зависит от привратников и служанок, потому что, уволившись, они, привратники и горничные, припадают к газетной кормушке, перечисляя всё — и седые волосы хозяек, и заплаканные лица любовниц. Все были поголовно грамотные — и это была особая письменность, смесь грязи и дорогих духов, ненависти и горького духа конопли.

Но это была чужая жизнь, отчасти интересная, но не возбуждавшая зависти.

Настоящий слуга — пара своего господина. Он завидует ему. Только в зависти можно испытывать классовое чувство. То классовое чувство, которое соединяет любовь и ненависть к своему хозяину в одно.

Я не был парой.

Был естественный период в моей жизни, когда хотелось быть лучшим. Потом стало понятно, что надо быть не лучшим, а самим собой.

Вы читаете Свидетель
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату