Американский друг – журналист, собеседник Эдуарда – работает в службе безопасности, чьими услугами пользуется Семенов. Они начинают разыгрывать сцены из фильма «Лицо со шрамом», который оба, похоже, знают наизусть. Эдуард слишком много выпил. Пошатываясь, он спускается в цокольный этаж, где еще раз пытается дозвониться Наташиной матери. У входа в туалет сидит хмурая пожилая служительница, и ему хочется ее обнять, потому что она хмурая, потому что советская, потому что не похожа на ловкачей, набивающих себе брюхо наверху, и напоминает ему бедных, но честных людей, среди которых он вырос. Он пытается заговорить с ней, спросить, что она думает по поводу происходящего в стране, но, как и давешний шофер, она лишь еще больше хмурится. Это ужасно: простые люди, которые ему симпатичны, отворачиваются от него, а те, кто набивается в дружбу, вызывают только одно желание: набить им морду. Эдуард идет к лестнице, потом возвращается, достает из кармана конверт с деньгами, которые ему дали на расходы, вынимает оттуда – он, который никогда не подает милостыню и гордится этим, – несколько сторублевых бумажек (ее месячный заработок, как минимум) и кладет в стоящую перед женщиной тарелку с мелочью, проборомотав: «Помолись за нас, бабушка, помолись». И, стараясь не встречаться с ней взглядом, через две ступеньки взбегает наверх.
Под конец вечеринка оказалась слегка скомкана. Произошла ссора: кто-то из пришедших позже гостей Семенова выразил желание заплатить за всех, но хозяину это не нравится – здесь собрались его друзья, ему и платить, это будет по правилам, в его присутствии больше никто не должен доставать кошелек. Молодой человек из службы безопасности реагирует на происходящее так агрессивно, что Эдуард, несмотря на выпитое, понимает: щедрость опоздавшего гостя воспринимается как провокация. Сидящие за столом поднимаются, с грохотом отодвигая стулья, телохранители поигрывают мускулами, сцена начинает напоминать эпизод из фильма, который здесь только что вспоминали. Потом так же внезапно напряжение спадает, и участники вечеринки расходятся. Эдуард выходит на заснеженную улицу, идет в гостиницу, где делает еще одну попытку дозвониться до матери Наташи и снова безрезультатно. Он устал, но сон не идет. Пробует онанировать и, чтобы кончить, вспоминает Наташу, ее татарские скулы, золотые искорки в глазах, ее плечи, слишком широкие и в то же время хрупкие, сокровенное место, чересчур растянутое от избыточного употребления. Он видит ее в мрачной квартире на окраине Москвы, без трусов, едва держащуюся на ногах, грязную, пахнущую перегаром. Представляет, как она спаривается одновременно с двумя мужчинами – каждый в свою дырку – и, концентрируя внимание на этой картинке, которая (он знает по опыту) приведет к долгожданному оргазму, даст возможность освободиться. Он исступленно твердит себе, что его родину развращает мафия, ее распинают содомиты. «Мразь, мразь», – бормочет он, засыпая. И на рассвете это же слово словно простреливает его мозг. Мразь.
2
Через несколько лет гостиница «Украина», как и другие отели ее категории, будет предлагать постояльцам роскошные завтраки со свежевыжатыми соками, пятнадцатью сортами чая и английскими конфитюрами. Но в декабре 1989-го это был еще Советский Союз, и утром Эдуард стоит в очереди в советский буфет со злобной, сварливой бабищей за прилавком. Оказавшийся рядом француз с красивым, строгим лицом вежливо представляется: Антуан Витез, театральный режиссер. Он узнал Лимонова: читал некоторые его книги, и они ему понравились. Мужчины садятся за один стол, чтобы съесть свой завтрак: селедку и крутые яйца с белесым желтком.
Витез в Советском Союзе уже не впервые, немного говорит по-русски и, несмотря на некоторые «шероховатости», каждый раз приходит к выводу, что здесь идет настоящая жизнь: серьезная, взрослая, бескомпромиссная. И здешние лица, – добавляет он, – живые и настоящие, изборожденные шрамами, закаленные, в то время как на Западе все лица – как у младенцев. Там все разрешено, и ничего не имеет значения, здесь – наоборот: ничего нельзя, но все очень важно, и Витез, похоже, считает, что так гораздо лучше. Но в какой-то момент происходящие перемены перестают ему нравиться. Разумеется, речь не идет о том, чтобы отказываться от свободы или от комфорта, но нельзя допустить, чтобы в этих переменах потерялась душа страны. Эдуарду такой подход кажется сомнительным: сам ты живешь, наслаждаясь свободой и комфортом, а для других считаешь эти условия пагубными с точки зрения спасения души? Тем не менее он рад, что ему попался французский интеллектуал, который не сходит с ума от любви к Горбачеву, который знает его книги, и поскольку Эдуард в растерянности, он решает довериться новому знакомому.
«Моя жена, – объясняет он, – потерялась где-то в городе».
Витез, опустив голову, внимательно слушает. «Да, – продолжает Эдуард, – мы крупно повздорили в Париже, это случается довольно часто, она вспылила и уехала сюда на неделю раньше меня». Вечером в день приезда она позвонила ему пьяная и, задыхаясь, повторяла одно и то же: «Здесь страшно, здесь очень страшно». С тех пор – никаких вестей. Единственная зацепка – номер телефона ее матери, но там никто не отвечает. Адреса он не знает, срок действия ее визы уже закончился, но она не из тех, кого волнуют подобные пустяки. Бог знает где она, бог знает что с ней. Она алкоголичка, нимфоманка, и вообще все это ужасно.
«Вы ее любите?» – спрашивает Витез тоном, каким говорят священники и психиатры. Эдуард пожимает плечами: «Она моя жена». Собеседник смотрит на него с симпатией: «Да, это действительно ужасно, – соглашается он, – и все же я вам завидую. После завтрака мне предстоит несколько часов томиться от скуки на каком-то заседании среди театральных чиновников, а вы отправитесь в город как Орфей на поиски Эвридики…»
Пройдя сквозь толпу всякой шушеры, толкавшейся в вестибюле, он выходит на улицу. Не представляя, откуда лучше начать поиски, идет куда глаза глядят, шагая очень быстро, поскольку моряцкая куртка и тонкие сапоги плохо спасают от холода. Пересекая широкие улицы, он спускается в подземные переходы, залитые грязной водой и заполненные мрачными людьми, которые покорно стоят в очередях за убогим товаром вроде банки тертого хрена, пары носков или кочана капусты и никогда не извиняются, ударив вас в метро дверью по физиономии. Он не ожидал, что город, где он прожил семь лет, окажется таким печальным, серым и неприветливым. Самое красивое, что есть в столице, – несколько станций метро, настоящие дворцы, но кроме них здесь негде приткнуться, присесть, перевести дух. Нет нормальных кафе, только мрачные забегаловки в подвальных помещениях и на задних дворах, да и эти редкие места надо знать, потому что никаких вывесок нет, а если вы справитесь у прохожего, то он посмотрит на вас так, словно вы его оскорбили. «Русские, – думает Эдуард, – умеют умирать, но в том, что называется искусством жить, они по-прежнему мало что смыслят». Он бродит кругами под стенами Новодевичьего кладбища, в тех местах, где протекала его любовь с Еленой. Проходит мимо дома, где однажды летней ночью, он пытался вскрыть себе вены. Вспоминает противную болонку Елены с белой курчавой шерстью, темневшей от грязи весной и осенью. Ему приходит мысль позвонить Елене во Флоренцию – она живет там со своим графом. Номер у него есть, иногда они перезваниваются, но что он ей скажет? «Я стою здесь, внизу, пришел за тобой, открой мне дверь»? Именно так и надо бы сказать, но уже слишком поздно, и все это – не более чем сентиментальные бредни.
Днем он приглашен в Дом литераторов: двадцать лет назад его туда не приглашали. Он согласился прийти, рассчитывая вкусить сладость победы, но вкус ее оказался горек. Запах дешевой столовки, малоизвестные поэты, больше похожие на мелких чиновников, самым симпатичным лицом в этом паноптикуме ему показалась тетка за барной стойкой, налившая ему коньяк в кофейную чашку. Она его не узнала, зато он ее узнал: во времена семинаров Арсения Тарковского она уже была здесь.
Его провели в отдельный зал, где собралась небольшая компания. Войдя, он с изумлением замечает, что присутствующие – сплошь ветераны андеграунда. Близких друзей не видно, но несколько лиц ему знакомы, он видел их на праздничных тусовках и поэтических вечерах. Сплошь массовка, статисты, стертые лица, разъеденные ненавистью к себе… И как же они постарели! Бледные или синюшно-красные физиономии, обрюзгшие тела, разрушенные временем. Теперь они не андеры, нет, теперь, когда можно все, они повылезали на свет, и случилось ужасное: их ничтожество, раньше милосердно прикрытое запретностью, стало очевидным для всех. Первый из выступавших оказался человеком, сумевшим отыскать по крайней мере один из 300 тыс. экземпляров «Великой эпохи»: он сурово спрашивает у автора, что означает обнаруженная им в романе апология КГБ, к тому же исходящая от человека, который претендовал на звание диссидента? Эдуард сухо отвечает, что никогда не считал себя диссидентом, а лишь человеком, бывшим не в ладах с Уголовным кодексом. Какая-то дама средних лет проникновенным тоном сообщает, что они были немного знакомы, во времена их молодости, и если он ее не помнит, то это неважно: главное –