своими маленькими, глубоко посаженными ядовитыми гадючьими глазками. — Это что же, подслушивать, стало быть, тут примостились? — выдавил он после непродолжительной паузы и от такого наглого поведения вновь замолчал, не в силах произнести больше ни слова.
Глеб лишь оглянулся на детину, жестом призывая его присоединиться к княжескому возмущению, но изрядно вспотевший после упорной возни с замками Парамоша не успел ничего сказать, как в разговор вступил молодой дружинник:
— Не вели казнить, княже, а вели слово молвить.
Он стремительно, в три прыжка спустился с лестницы вниз и, заглянув под нее, проворно извлек, вытянув за рукав, священника. Следом показался, смущенно сопя и пыхтя, второй дружинник.
— По твоему великокняжескому повелению, яко ты и приказал, у церкви Бориса и Глеба мы аккурат после обедни этого священника, кой крамольные речи супротив тебя уже третий день вел, схватили и спешно, не медля ничуть, на двор твой великокняжеский привели. Ан глядь, нет нашего великого князя. Ну мы, стало быть, решили походить малость, дабы едва лик твой великокня…
— Погоди, — оборвал его на полуслове князь Глеб недовольно, но уже значительно смягчившимся голосом. — Какой такой великий князь? Или неведомо тебе, что великий князь един и во граде Киеве стол его?
— Прости, великий княже, но три дня назад ты сам сказал, идучи по двору с боярами своими, что всяк князь, кой един во княжестве своем, тот и великий. Кроме тебя теперь, ежели мальца Ингваря в счет не брать, каковой в Переяславле сидит, более на Рязанской земле и князей не осталось.
— Ишь ты, ужом вывернулся, — хмыкнул одобрительно Глеб и чувствительно толкнул острым локтем детину прямо в мягкое пузо. — Учись, Парамоша, яко излагати надобно. Ну а чего затаился, аки мышь в амбаре? — чуть построжел он голосом. — Почто сразу не объявился?
— Опять же памятуя твой строгий наказ, великий княже, — склонился дружинник в почтительном поклоне.
— Это какой же такой наказ? — усомнился Глеб. — Почему я не помню?
— Тогда же, третьего дня боярин Онуфрий, что от князя Константина… — начал юноша, но вновь был перебит Глебом:
— Я и так знаю, что сей боярин раньше князю Константину служил. Ты дело сказывай.
— Я и сказываю, — не выказал ни тени раздражения княжеской грубостью воин, спокойно продолжив: — Так вот, боярин Онуфрий словцо молвил, однако был тут же остановлен тобой, великий княже, со строгим наказом поперед тебя не забегать и пока князь, то бишь ты, великий княже, свою мысль до конца не доскажет, рта своего поганого открывать не сметь.
Глеб нахмурился, припоминая, затем важно кивнул, соглашаясь, что действительно такой случай имел место. Вдохновленный этим кивком дружинник горячо продолжил:
— Так это ты столь сурово боярину ответствовал, кой в думцах твоих ходит, а как же мне, гридню простому быти? Вестимо, испужался я в твою речь влезать, кою ты у поруба с Парамоном вел. Помыслил, коль глас подам, тот же кат по твоему великокняжескому повелению шелепугой меня, бедного, и по спине, и по прочему так славно отходит, что не токмо хороводы водить с девками, а и сидеть пару седмиц[50] не смогу. Вот я и застыл, аки столб соляной, в кой, по Писанию Святому, жена Лота обернулась.
— Ну ей-то господь бог воспретил, — буркнул Глеб.
— А для нас, малых людишек, великий князь Рязанский повыше бога будет, — тут же ухитрился отвесить чудовищный по своей наглости комплимент дружинник.
— Ишь ты, — крутанул головой Глеб. — Эва куда полозья загнул.
— А что? И я тож согласный, — неожиданно для всех, включая князя, прогудел Парамон.
— Это как же? — осведомился Глеб, обращаясь к дружиннику.
— А так и есть, — пожал плечами юноша. — До бога высоко. Пока еще он слово свое скажет, ан глядь, а я уж и жизнь свою прожил. У тебя же, великий княже, суд и скорый, и правый. Опять же и Парамон со своей шелепугой тут как тут. Завсегда сколь ты укажешь, столь и отвесит, да от души своей сердобольной еще добавку отмерит.
— Ну-у, — засмущался явно польщенный Парамон, но князь, повернувшись к нему, внезапно строго спросил:
— А верно, что он тут сказывал о тебе?
— Так я… — замялся Парамон, не зная, как ответить, чтобы угодить Глебу.
— Как есть, так и скажи, — сухо оборвал его князь, пытливо уставившись на палача своими глазами- буравчиками.
— Было чуток, но токмо от усердия.
— Это верно, великий княже, токмо лишь от усердия. Вон как с дедом Гунькой месяц назад. Ты ведь ему наказал десяток плетей отвесить, как я слыхивал…
— И что? — заинтересовался князь.
— Так кто ж виной, что он, дурень старый, сунул бороденку кудлатую в рот свой беззубый и ну ее катать да пережевывать. Всю иссосал. Но тут промашка у обоих вышла — и у Парамона, и у деда.
— И что за промашка? — удивился Глеб.
— Да не поняли они друг дружку, — простодушно улыбаясь, развел руками дружинник. — Дед, аки пес преданный, не желал криком своим истошным сон твой послеполуденный тревожить, а Парамон, напротив, захотел непременно вопль евоный услыхать. А коли молчит, стало быть, он слабо казнь[51] исполняет, нерадиво. Пришлось ему наново потрудиться да весь десяток отвесить, и опять дед ни гугу. Токо на четвертом десятке и подал хрип еле слышный.
Рязанский князь повернулся к своему палачу и открыл было рот, чтобы спросить, так оно было или как-то иначе, но ему хватило лица Парамона. Злое, насупленное, оно красноречивее всех слов подтверждало истинность происшедшего.
— Конечно, Парамон тут же на радостях шелепугу кинул, пошел кваску с холоду испить в повалуше[52] да и задремал там невзначай. Ну а когда пришел назад к козлам, мысля, что деда, поди, и след простыл, ан глядь, лежит, токмо похолодевший уже, — закончил дружинник свой рассказ.
— Так все было? — осведомился князь у Парамона, который от страха был сам не свой и лишь с ненавистью поглядывал на юного дружинника.
— Так я ведь хотел яко лучшее… — промямлил он наконец.
— Ты кто — князь или кат? — ехидно осведомился Глеб и, не дожидаясь ответа, пояснил: — Отличка в том, что князь казнь назначает, а кат ее справляет. Поделено так у них.
Парамон продолжал сопеть, потупивши свои поросячьи глазки в землю, а Глеб продолжал читать нотацию:
— Я, вишь ли, Парамоша, за твоей работой не гонюсь, так уж и ты, голубок, мое мне оставь, а то ты мне так всех смердов уморишь, и с кем я останусь тогда? С одним тобой?
— Ибо сказано в Писании: «Оставь богу богово, а кесарю кесарево». Стало быть, каждому свое, — вставил словцо дружинник.
— Точно, — согласился князь. — А то я тебя, Парамоша, повелю самого на козлах разложить да всыпать пяток-другой горячих для ума в задние ворота, и уж поверь мне, что охотники до твоего седалища сыщутся. Вон, хошь бы и вой этот. Как? — повернулся он к дружиннику. — Возьмешь шелепугу, не побрезгуешь? — И с пытливым прищуром уставился на юношу.
Тот замялся:
— Я ведь, великий княже, вой, а не кат.
— Неужто даже ради такого случая откажешься?
— Разве токмо из уважения к великому князю попробовать. Да у меня беда…
— Что за беда?
— Рука слаба больно. Лишь после трех десятков замахов и расходится. Так что дозволь, великий княже, просьбишку малую — коль с полсотни назначишь для Парамона, так я тут как тут, а ежели менее, то тут кого другого лучше сыщи.
— Ну и договорились, — удовлетворенно кивнул князь и без всякого перехода резко сменил тему: —