спросил:
— А где золотой царский червонец?
— У географички во рту… — отвечала, вспомнив, Орина.
— Ну, поплывет она у меня… Без зубов останется! Ладно, — лодочник прикусил пятак, и, видать, удовлетворенный качеством меди, затащил в лодку девочку, которая держала над головой дорогую книжку; повернулся к остальным: «А у вас чего?» Но тут он увидел папку, которую успел закинуть в лодку Павлик и из которой выпала пара мертвых фотографий, поднял одну, приблизил к глазам и, кивнув: «Ладно, карточками возьму», — помог влезть и мальчику, и конюху. А из прибрежного тумана уже вырвалась спущенная с поводка овчарка и вплавь кинулась за ними, но получила страшный удар веслом по голове — и пошла ко дну; а лодка, рассекая водную гладь, стремительно направилась к левому берегу.
Правый берег полностью скрыл туман, и пассажиры лодки, скукожившись, слушали удалявшийся лай, невнятную речь и иногда выстрелы: наверное, преследователи решили, что они всё еще на том берегу.
Конюх снял валенки, вылил из них воду в речку и вновь надел. Челнок плыл, окутанный туманом, который с тяжким вздохом проходил сквозь сидящих, а родной берег все не приближался — как будто Постолка разлилась на километр.
— Видать, сильные дожди шли, пока мы болели? — осмелилась спросить Крошечка, но ей никто не ответил.
Дедушка Диомед молча сел за вторые весла и через какое-то время — видимо, смирив сердце, — поинтересовался у лодочника:
— А где ж твой брат — Харон?
Язон Хижняков пожал плечами:
— Брат на внутренних линиях не работает, только на внешних. А что касается оплаты… вижу, ты, Диомед, сильно разобиделся, так тут у нас нету своих или чужих: хочешь на тот берег — плати! Мне самому-то денег ведь не надоть: я — жоне, на мониста, али на платья. Вся медь — ей идет, она ведь у меня как вроде медная баба, одно слово: Медея!
— Знаю я твою бабу, — ворчливо говорил конюх. — Бедовая! Как зачнет плясать, так вся медь на ейной груди так ходуном и ходит! А вот скажи ты мне, куда мост-то наш подевался? Неужто снесло?
— Может, и снесло…
Крошечке казалось, что не про то взрослые говорят, совсем не про то, и она решилась вмешаться:
— Скажите, а что, пока мы болели… опять война… началась? И… и враг до Урала дошел?!
— Может, и началась, — флегматично отвечал Язон. — Может, и дошел… С этими вопросами — не ко мне. Мое дело: речное. Мое дело: переправа. А уж вы — там, по берегам — сами разбирайтесь!
Наперерез лодке выплыло из тумана бревно, и Язон, выругавшись: «Водяник тя забери!», едва умудрился предотвратить столкновение, резко взяв в сторону, причем лодка едва не хлебнула левым бортом воды. Бревно проплыло мимо, и Орина увидела, что верхом на нем, точно на коне, кто-то сидит, спустив ноги в воду: какой-то заросший мужик, — может, сплавщик? Мужик обернулся, проводил лодку долгим взглядом и нырнул в воду, отчего бревно подпрыгнуло.
— Кто это? — прошептала Крошечка, и опять никто ей не ответил.
Наконец лодка ткнулась носом в берег, ребята с дедушкой Диомедом выбрались на сушу, а Язон Хижняков на своем челноке вновь убрался в туман.
Конюх первым делом стал кликать своего конька — но, сколько ни звал, Басурман не появился.
— Да он уж, небось, дома, — бормотал, успокаивая себя, возничий. — Он не такой дурак, как этот гад Язон, язви его душу, смотрите, куда он нас завез: чуть не в Прокошево! Немудрено, что столько плыли… Теперь идти да идти!
Вышли на неровный тракт, проложенный лесовозами, уводящий от затуманенной Постолки, и, спотыкаясь через шаг (Павлик то и дело падал), выбрались на продольную дорогу.
— Дедушка, а почему вы нам не сказали, что война идет? — осторожно спросила у возничего Крошечка.
— Так… — почесал в голове дедушка Диомед, — так я и сам не знал… А может, запамятовал. Я тут поворочал мозгами-то — и решил: небось я тоже этим вашим энце-валитом переболел, вот память-то у меня и отшибло. Ничего не помню: что болел — не помню, что выздоровел — не помню, что война началась — забыл. Бают, осложнения бывают такие, что хоть плачь: расслабленных много, калек… А у меня, выходит, память отшибло. А может, все не так было, может, нам с вами приснилось, что война кончилась, — а она идет себе. Может, мы от великого страху успокоение себе нашли: кончилась война — и баста! А она до сего дня шла! А после болезни-то — и опамятовались: разглядели, как оно есть на самом деле. Так что, ребята, сами выбирайте: так ли, этак ли — что вас больше устроит… А стрельбу все мы слышали, и собаки тявкали, и эти — враги-то — тявкали не по-нашему. Значит, все сходится: война!
На развилке конюх свернул к прудкам, где бабы лыко вымачивали, и привел ребят к заимке, дескать, тута обогреемся, переночуем, а уж утром отправимся.
— Тем более что оглядеться бы надо: как там дома-то — нет ли чужих… — продолжал возница. — Скрытно будем идти, высмотрим всё — а после войдем в Поселок.
Ребята согласились, пошли за еловым лапником для постели, а дедушка Диомед растопил печурку, возле которой развесили мокредь; конюх поставил сушиться валенки, дети — свою обувь; и вповалку улеглись на широкие, в половину заимки, низкие полати, укрывшись драными телогрейками, которые нашлись в сенцах.
Павлик и Орина лежали рядышком, и когда конюх захрапел, Крошечка шепнула:
— Павлик, ты спишь?
— Не-ет.
— А ты зачем… когда там стреляли, закрыл меня? Разве ты не боишься, что тебя убьют?
— Пока нет.
— А я боюсь… Ты молодец! И читаешь лучше меня! Я сначала думала, что ты дурак, а ты не дурак. Ты ведь не дурак?
— Может, и дурак…
Крошечка засмеялась, и, уже засыпая, нащупала холодную ладошку мальчика и крепко ее стиснула.
Глава третья
ДОМА
Утром Крошечка проснулась ранешенько, потянулась, поглядела на себя и заорала — и как было не заорать: на плоской, цыплячьей ее грудке, точно тесто, подошли два телесных бугорка! Орина натянула ватник до носа и задумалась: что бы это могло значить…
От ее крика Павлик Краснов тоже проснулся и спросил, что случилось. Крошечка покачала головой: так, ничего… Быстро приподняв — и тотчас опустив — телогрейку, она разглядела на своем голом тельце еще кое-что, уж совсем несообразное, и тихонько охнула.
Дедушка Диомед, успевший сварить кашу из завалявшейся на заимке крупки, звал их завтракать. Орине кусок в горло не лез, Павлик тоже отказался. Возница, ворча, дескать, ишь, брезгуют, небось думают, там им шанежек напекли, так вот и хотят место в брюхе оставить, — подчистил чугунок, и велел им в пять минут быть готовыми.
— А вы выйдите, я одеваться буду, — насупилась Крошечка, и когда мужики удалились (Павлик велел ей зажмуриться и по пути к двери тоже облачился), убедилась, что не ошиблась: на ней проросла осенняя трава, — и, поойкивая, принялась торопливо натягивать высохшее исподнее. Но штанины не доставали до лодыжек, а рукава — до локтей, платьишко вообще не сходилось на груди, кофта же кое-как застегнулась, хотя рукава тоже подскочили, как будто за ночь вся одежда села. И полукеды оказались малы. Павлик, войдя, с удивлением посмотрел на нее, но и он был хорош: на нем вчерашняя одежка сидела в точности так