никому в руки не дастся. После неравной борьбы его наконец скручивают. Мама хватает болонку на руки и прижимает к впалой груди. Паника, переполох — трепаная служба шныряет по этажам в одном исподнем. Пользуясь неразберихой, я выскальзываю из дома и пробираюсь во флигель, где ничего не знают и спят.

Дорога во флигель ведет через парк, но я крадусь менее опасным путем, вдоль каменной трехметровой стены, отделяющей нас от мира. Во флигеле — тоскливо, уединенно — живут заточенные учителя. Столуются вместе со службой, а если хотят отлучиться в город, должны испросить особое разрешение. Износился ль картуз, прохудилась ли обувь — отец визирует пропуска. Из нашего парка на ту сторону жизни муха не пролетит. Что ж говорить об обратном. Согласно подписанному контракту, «учителям не позволяется» принимать кого бы то ни было на «территории». Хотя, судя по защитным кордонам, дублирующим ограду, это вовсе не «территория», а полигон, на котором идут испытания невиданного по силе посттермоядерного оружия.

Охранник в стеклянной будке у входа во флигель, опрокинув бритую голову на мускулистую, массивную грудь, неспокойно и тяжко спит. Капельки пота струятся по подбородку, стекают по шее за воротник; охранник ворочает головой и заунывно, тоскливо стонет. Я проползаю мимо него по лежалой осенней листве, бьющей в нос запахом прелой больной плесени. Духота поднимается от земли, повисая тяжелым лиловым облаком.

Немец стоит у распахнутого окна, уставившись в телескоп. «Здравствуйте, хер учитель», — говорю по-немецки. — «Не согласились бы вы помочь мне в одном личном, не относящемся к нашим занятиям деле?» — «Здравствуйте, фройлен, — не оборачиваясь, говорит учитель, — подойдите, подойдите сюда». Он отрывается от глазка, подгоняет меня рукой, подталкивая к трубе. «Вы видите эту звезду? Да нет, не ту, а эту, вот эту, что беспрестанно мигает?» Немец с раздражением тычет пальцем в небо. Действительно, какая-то крошечная звезда, стянутая в едва заметную точку, мигает, как испорченный семафор.

Учитель пристраивается за мной, надавливая тугим животом и тем, что в подбрюшье, немного ниже. Он жарко и шумно дышит мне в ухо, он говорит: «Фройлен, вы не поверите, я ее сегодня открыл. Per aspera ad astra[1]». Весомость того, что тычется сзади, убеждает меня, поэтому я и не думаю вырываться, замираю. «Я дал ей имя „Звезда фрау Гретхен“», — взволнованно, знойно, щека к щеке шепчет учитель, пытаясь одновременно со мной заглянуть в маленькое оптическое отверстие. «Гретхен — так зовут мою мать. Она живет в опрятном маленьком городке. О, вы не были в ее городке! Там столько цветов, фройлен, везде цветы, а цветы так похожи на звезды!» Немец бесцеремонно, точно бурый осел, лезет со стороны тыла, лапает где попало и напирает. Чтобы не повалиться, хватаюсь за телескоп руками. «В каждую полночь, сколько уж лет, что мы с мамой не вместе, оба в договоренный час, мама и я, мы смотрим на условленную звезду и думаем друг о друге, посылая ночной привет…» Извиваясь, как мартовская весенняя кошка, трусь об учителя влажной гибкой спиной. «…А потом я сажусь и пишу ей письмо. Перед вашим приходом как раз и закончил, вот, только послушайте…» Горячая безудержная волна поднимается высоко, к самой макушке, еще чуть-чуть, мой милый желанный шофер, — и я полечу, о, пусть хоть так, от твоего волшебного прикосновения…

Но в предпоследний момент учитель рывком отлепляет взмокший под рубашкой живот и мелким бесом бежит к столу; выхватывает из стопки листок и в волнении, с вздымающейся грудью и неровным дыханием, быстро читает: «Милая мама, сегодня опять я открыл Вам звезду и назвал Вашим именем, это произошло не преднамеренно, но случайно, я взглянул в небо и ужаснулся, она была так прекрасна, сияла так ярко, открыто на небосводе, что я подвергся смятению, почему же она, скажите на милость, никому не хотела отдаться и выбор пал на меня, — это загадка, достойная разрешения…» Как перегревшийся паровоз, соплю, остываю. Я человек вполне светский, поэтому не выпаливаю ему, что нет ничего пошлее цветочного городка и благоухающей бюргерской мамы, вместо этого, еще задыхаясь, я спрашиваю: «Почему же вы… написали… опять… хер учитель? Вы что… каждый день… новые звезды… ей открываете?»

Учитель хватается за голову и, гонимый отчаянием, запускает влажные пальцы в слипшиеся волосы. «Фройлен изволит шутить! — в тоске восклицает он. — Это такая редкость, поверьте! Звезды заносчивы и капризны! Все получается невзначай! Astra inclinant, non necessitant![2] Впрочем, что толковать, вы лучше послушайте…» Немец шебуршит в груде бумаг, выхватывает следующее письмо, подносит его к глазам; капельки пота скатываются на листок, плывут слившиеся слова. Учитель вытирает лицо рукавом и, разбирая кляксы, читает: «Милая, милая мама. Сегодня я устал и решил отправиться спать раньше обычного, то есть после назначенной встречи с Вами, но, посмотрев мельком в телескоп, я вдруг увидел невиданную до меня, девичью звезду, немного правее созвездия Каракатицы, которой раньше, представьте, не замечал. Впредь буду внимательнее, хотя не уверен, принесет ли это желанные результаты, возможно, усердие будет пагубным, спугнет, приведя к обратному. Тут есть какая-то тайна, разгадку которой почитаю своим долгом…»

Некоторое время учитель стоит молча, как бы в печали склонив голову, но я вижу, как ходят набухшие желваки. Он медленно поднимает шальные, налитые кровью глаза; смотрит тяжело и в упор. «Я угадал причину вашего столь позднего посещения, — тихим дрожащим голосом говорит он. — Вы грязная развратная сучка. Ваш бедный отец и ваша бедная мать, которые наделяют вас столь высоким доверием… О! Если бы они только знали! Это знание убило бы их! — его губы мелко трясутся. — Я официально хочу вас уведомить, что впредь отказываюсь от чести быть вашим другом и вашим учителем. Я презираю вас. Подите же вон!»

Звонок в кремль

И вот — почти еще ночь, раннее утро того же дня. Выскользнув из флигеля, пробираюсь к своей призрачной галерее. Издалека, откуда-то — из столовой? — доносятся голоса. На цыпочках подкрадываюсь поближе; прикрывшись тяжелой портьерой, не дыша замираю, смотрю в щелочку, слушаю. Только что увезенный бойцами спецназа отец с заткнутой за воротник накрахмаленной белой салфеткой восседает в торце гигантского обеденного стола; перед ним — тарелка крутых яиц, которые он, одно за другим, чавкая напоказ, с жадностью поедает. «Простите, мадам, проголодался, там меня плохо кормили». Он вскакивает, щелкает каблуками, касаясь двойным подбородком пухлой груди; за ним громыхает опрокинутый стул. Лакей бросается поднимать, подставляет, отец снова садится.

Он тычет яйцом в соль и хоп — целиком отправляет в рот. Мать стоит в кисейной ночной сорочке и, прислонившись к дверной фрамуге, зябко кутается в шаль. «И все-таки вы не там, все-таки вы здесь», — поеживаясь от бьющего в спину озноба, говорит она. Отец (в процессе прожевывания): «Не было ничего проще, мадам. Из желтого дома я напрямик звоню в Кремль. Они туда-сюда, никак не рубят, в чем дело, бросаются сообщать „самому“, бьют пустую тревогу. Я говорю: вы что там, ребята, за вашей стеной, совсем от стада отбились? Вам что, непонятно, что я в дурдоме? Блин, говорю, спящее царство, проснитесь, быстрый звонок оттуда сюда и машину! Ну, ребята пришли в себя, перестали маячить, видят, не дело — дрянь. Звонят „лечащему“ врачу и очень его расстраивают. Тот прибегает — в белом халате, весь белый — бросается в ноги, мы ничего, говорит, не знали, вас спецназ к нам доставил, у нас же инструкции… не погубите, мил человек, дети, семья… ну и так далее. И вообразите, мадам, из-за этого трепетного базара я забываю про отнятый пистолет! Напрочь забываю про пистолет! Вот незадача!» Отец запихивает в рот два яйца, смачно отрыгивает. «Господи, я же просила не подпускать вас к телефону», — вздрагивая плечами, говорит моя мать. «Ха-ха…» — выдавливает отец с набитым яйцами ртом.

Мои родители друг с другом на «вы». Это необходимый буфер — дистанция вытянутой руки. Она исключает ту близость, что и есть «общий наш дом», по которому они бродят как тени, не находя себе ни места, ни применения.

Последний скандал

Мать слабеет и тает, уменьшаясь в размерах, но толком сказать, что все-таки с ней, пока что никто не может. Глаза прошлогодней утопленницы затуманились и потухли, в них — водянистая муть, прикрытая поволокой. Отец же — ровно напротив. После визита в психушку, пораскинув оставшимися мозгами, он сел на чудовищные колеса, в две-три недели загнавшие в непроглядную даль призраков отцовской души. Отец пуще прежнего разжирел и распух, уподобившись бесформенной массе, которая, почти примиренная, шлепает по гулкому дому, наводя на его обитателей уже не мистический ужас, а томительную тоску.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату