Он тихо открыл дверь своим ключом, осторожно, чтобы не создавать шума, разулся и на цыпочках пробрался в свою комнату: как назло, фотограф выписал ему талон на 17-30, и родители были уже дома – а он хотел увидеть портрет первым. Тихо закрыл дверь своей комнаты и начал распечатывать пакет из черной плотной бумаги, который упрямо не хотел поддаваться.
Гера настороженно отметил про себя: зачем было прятать портрет в конверт, да еще заклеивать его, – а если бы ему захотелось посмотреть на месте? Тогда пришлось бы разрывать все это прямо там. Но большой запечатанный пакет будто бы говорил: «Раскрой меня только дома и никому не показывай фото, пока сам не убедишься, что ты не похож на чудовище. Чтобы успеть уничтожить до того, как его увидит кто-нибудь другой».
Это еще больше усилило подозрения Геры – должно быть, он настолько плох, что фотограф не решился отдать ему портрет в открытом виде! Это означало, что родители обязательно пошлют его переделывать фотографию, чего он отчаянно боялся. При одном только воспоминании о расширяющемся (как пасть!) зрачке диафрагмы, подступала отвратительная тошнота. Черная Дыра за линзой объектива, готовая вырваться наружу.
Бумага вся измялась, но продолжала держаться. Эти черные фотоконверты всегда напоминали Гере пакетики для рвоты, которые выдают в самолете, только без специфического запаха и другого цвета. Он летел самолетом всего один раз, в шестилетнем возрасте. Самого полета он почти не запомнил, но вот пакетики… – ведь это же совсем другое дело, правда?
Наконец, он справился с упрямой бумагой, сунул руку в конверт и нащупал картонку: одна сторона ее была немного шершавой, другая – гладкой и скользкой. Несколько секунд он просто держал руку в пакете, чувствуя подушечками пальцев обе стороны картонки. Потом решительно извлек портрет из конверта и вытянул на руках перед собой.
Несмотря на все опасения Геры, портрет вышел неплохим. Это и утешало и одновременно заставляло недоумевать. Его лицо на фотографии почти улыбалось (не было и намека на ужас, который он испытал в фотосалоне), а в глазах (Гере показалось, что они постоянно чуть-чуть меняют выражение), в глазах был даже интерес к чему-то (происходящему?) перед ними.
«Взгляд в будущее…» – всплыли в памяти его собственные слова.
Если это так, то ТАМ должно было что-то случиться, – решил Гера, – и не просто «что-то», а НЕЧТО!
С ним? Что-то странное? Или даже страшное?
Впрочем, – подумал он, – увидеть будущее – это уже НЕЧТО…
Гера положил портрет на свою кровать и осмотрел комнату, подыскивая место, где лучше его пристроить.
(щелк!)
Возможно, это и хорошо, что он забыл об уведенном ТАМ. В свое время, через годы или десятилетия, ОНО все равно непременно…
Как он того и ожидал, родителям портрет понравился. Они повесили его на стену напротив кровати Геры.
«Вот это – другое дело, сынок! Теперь у тебя останется
Вечером, когда он погасил свет и лег спать, фотография темнела на стене черным рельефным прямоугольником, словно провал, что разверзся в бездонный континуум Времени. Гера вглядывался в эту пропасть… Той ночью он долго не мог уснуть. Казалось, что прямоугольник начинает постепенно терять правильные очертания; его края плавно колышутся и медленно расползаются по стене жадно чавкающей массой, неумолимо пожирающей комнату и Настоящее, подбираясь к самому Гере.
Будущее всасывало беспомощную перед Временем Вселенную в свой бесконечный Туннель…
ЩЕЛК!
Глава 3
Погребальное турне: начало
В нескольких километрах за чертой города Герман остановил «BMW».
Он вынул из бардачка суконную тряпочку и вышел из машины; протер ветровое стекло. В двадцати метрах находилась заправка. Со стороны Киевской трассы она была ближайшей к городу и, вероятно, последней, на предстоящем пути Германа, отрезком в пятьдесят, а, может быть, и сто километров. Конечно, он мог и ошибаться – эта трасса была Герману плохо знакома – и следующая, а за ней и другие станции, могли попадаться каждые час-полтора езды. Но он не был в этом до конца уверен. Особенно, если учесть, что его предстоящее путешествие не располагало к регулярным заботам такого рода, как поиск горючего.
Герман открыл багажник, вынул две канистры по двадцать литров и направился к заправке.
Уже темнело. Над площадкой станции минуту назад загорелись неоновые огни, от которых колонки ощетинились серыми круговыми тенями, словно невиданных размеров морские ежи. Над крышей станционной конторки светилась желтая реклама фирмы «Shell»; из открытого окошка кассы доносилась музыка на волне «Радио-Люкс»: крутили «На железных собаках» – хит «Братьев Карамазовых».
Герман расплатился с хмурым типом, высунувшимся в окошко только после настойчивого стука костяшками пальцев о стекло, когда «Братья Карамазовы» успели закончить первый куплет. Одутловатая физиономия кассира выглядела так, будто тому пришлось оторваться от более насущных дел, чем работа.
Машин на станции, видимо, давно не было. Пока Герман отправлял свой бумажник на место, а кассир выписывал чек, сквозь музыку послышался женский голос, как ему показалось, слегка пьяный. Герман взял чек, чтобы тут же отправить его в урну, по всей видимости, для того здесь и стоявшую в качестве серьезного дополнения к основному сервису: «Вам, конечно, ни к чему этот жалкий клочок бумаги, если им нельзя даже подтереться».
Герман поднял с земли пустые канистры и направился к колонкам. Кассир буркнул ему вслед порядковый номер – Герман готов был поспорить, что ширинка у того оставалась не застегнутой.