незнакомцу с моим лицом, затем взял сумку и ключ от номера.
Перейдя Пятьдесят девятую улицу, я вошел в Центральный парк. Я брел по парку не то чтобы бесцельно, но и не вполне представляя, куда иду, сворачивал наугад в ответвления аллей, нарочито углубляясь в парковые дебри. За моей спиной по асфальту аллеи процокали быстрые каблучки, и меня обогнала молодая женщина — становилось уже слишком поздно, чтобы в одиночку гулять в Центральном парке.
Я брел наугад и вскоре нашел подходящее место — скамейку в глубине парка, так плотно окруженную деревьями и кустами в густой, еще летней листве и спрятавшуюся за длинным пологим холмиком, что город отсюда разглядеть было невозможно. Прямо передо мной высоко в прорехе между деревьями я видел небо на западе и клочья редких рассеянных облачков, освещенных заходящим солнцем.
Я не стал заниматься тем, ради чего пришел сюда. Просто сел на скамейку, вытянул ноги и скрестил лодыжки. Я ни о чем особо не думал, но и не старался не думать. Просто сидел, рассеянно уставившись на выпуклые носы своих ботинок. В Проекте нас обучали самогипнозу — Данцигер считал, что он необходим, чтобы разорвать, как он говорил, миллионы мельчайших мысленных нитей, которые удерживают разум и сознание в настоящем. Нитей этих невообразимое множество — бесчисленные предметы, бесконечные факты, значительные и пустяковые истины, иллюзии, мысли, которые говорят нам, что мы находимся в настоящем.
Но я-то давно уже понял, что гипноз мне больше не нужен. Я… как же описать то, что я делал? Я научился почти неописуемому мысленному трюку, когда гигантский объем знаний, который знаменует собой настоящее, который и есть настоящее, замирал в моем сознании. И сейчас я сидел в глубине парка и привычно ждал, пока не придет ощущение, что настоящее в моем сознании окончательно застыло. Я сидел, удобно опираясь растопыренными локтями на спинку скамейки, смотрел, как внизу, у земли, понемногу начинают сгущаться сумерки, хотя в небе еще царил день; быть может, я впал в некое подобие транса. Но я все еще слышал затаившееся вокруг настоящее, слышал пронзительный гудок такси, слышал, как высоко в небе гудит реактивный самолет.
А потом все исчезло, и я открыл свое сознание мыслям и впечатлениям Нью-Йорка начала века, начала 1912 года. Я просто знал, что 1912 год существует, что он окружает меня, но не пытался ускорить процесс. Просто ждал, когда это ощущение обретет полную силу.
Я смотрел на небо, видел последний отблеск солнца на верхушках деревьев, видел, как темнеет высокая синева, встречая вечер. Старая фраза, взятая неведомо откуда, сама собой всплыла в моей памяти, и я пробормотал ее вслух: «l'heure bleu» — синий час. Никогда прежде я не видел его, но сейчас и небо, и сам воздух у меня на глазах и в самом деле обрели оттенок прекрасной неотступной синевы. И вместе с этими синими сумерками странно и волнующе пришла приятная грусть. Во всяком случае для меня именно это и означал «синий час» — волнующее сладостно-печальное знание, что во всем огромном городе, окружающем меня, в высоких окнах 1912 года загорается свет, и горожане готовятся отправиться в особенные места для особенного времяпрепровождения, которое сулит синий час. «L'heure bleu» бывает не везде и не всякую ночь, а кое-где его не случается вовсе. Но в этот ранний манхэттенский вечер я ощущал его в полной мере — прекрасную одинокую радость и обещание, возможное лишь здесь и сейчас, и в следующий миг; синий час окружал меня со всех сторон, и если бы я просто поднялся и шагнул в остывающие синие сумерки, впереди меня ждал бы тот же синий час.
Никуда не спеша, я встал и пошел по извивам аллеи, двигаясь более-менее в направлении Пятой авеню и Пятьдесят девятой улицы. Но не успел я еще дойти до них, как услышал звук, который навсегда отныне стал для меня звуком синего часа. Веселый трубный звук, не электрический сигнал, нет — это мой слух различил мгновенно, — а настоящий гудок, когда шофер открытого автомобиля сжимает пухлый резиновый шар на подножке рядом с собой. «Ду-ду-у!» — победно трубил клаксон; гудок повторился, и я, усмехнувшись, заторопился.
И ничуть не удивился, когда, пройдя последний поворот аллеи, увидел на фоне неба синего часа очертания вновь одинокого отеля «Плаза». Не удивился, выйдя на Пятую авеню, которая вновь сузилась до прежних размеров. Не удивился, когда, двинувшись к Пятьдесят девятой улице, увидел, что все светофоры исчезли. А потом я остановился на обочине тротуара и безо всякого удивления взглянул на припаркованные у входа в отель «Плаза» на Пятьдесят девятой громоздкие такси — места для пассажиров отгорожены, шофер восседает один под небольшим тентом. Что меня и вправду застало врасплох, так это то, что фонтана перед отелем еще не было. Зато слева от меня, на той стороне улицы, в синих сумерках все так же восседал ничуть не изменившийся генерал Шерман на своем огромном позолоченном скакуне.
Стоя на краю тротуара, я разглядывал отель и думал, что выглядит он точно так же — только сейчас вокруг не было ни единого здания выше «Плазы». По торцу отеля беспорядочно рассыпались светящиеся окна номеров, и у меня на глазах вспыхивали все новые. Прямо от «Плазы», на другой стороне Пятой авеню, светились окна другого большого отеля, а по диагонали от «Плазы» — третьего. Это скопление больших отелей, оживающих в новорожденных сумерках, показалось мне захватывающим зрелищем, я смотрел и не мог насмотреться на то, как в неспешно темнеющем небе Манхэттена зажигаются все новые и новые прямоугольники желтого света. В преддверии весны 1912 года. В «l'heure bleu». А затем одновременно случились три чудесных происшествия.
Я увидел, как на край тротуара перед входом в отель «Плаза» со стороны Пятьдесят девятой въехало такси — высокий красный короб за спиной шофера, сидящего перед почти вертикальным рулем. Не успело такси остановиться, как задняя дверца над краем тротуара распахнулась, и оттуда вышла — а вернее сказать, выбежала, ей даже не пришлось наклоняться, такая высокая крыша была у такси — девушка. Она пошла по тротуару — улыбающаяся, счастливая, в шляпе с необъятными полями и длинном узком светлом платье; когда она ступила на лестницу, рука ее скользнула вниз и подобрала подол.
Едва взволнованная девушка поднялась по лестнице, чья-то рука распахнула изнутри и придержала для нее дверь, и тогда я услышал хлынувшую из дверей музыку, непривычный оркестр, в котором громче всего звучали скрипка и фортепьяно; у мелодии был быстрый, почти современный ритм. И в тот самый миг, когда я услышал музыку и увидел, как девушка входит в отель, произошло кое-что еще. Красное такси сползло с тротуара на мостовую, я увидел, как рука шофера, затянутая в перчатку, сжала пухлый мячик клаксона, услышал радостное «ду-ду-у!», и именно в это мгновение, когда эхо гудка еще дрожало в синих сумерках, вдруг разом и беззвучно вспыхнули все уличные фонари вдоль Пятьдесят девятой улицы и по Пятой авеню, и головокружительное наслаждение всколыхнулось во мне, и я шагнул на мостовую — к отелю «Плаза», к музыке, к тому, что ждало меня впереди.
14
Я перешел Пятьдесят девятую улицу, по которой навстречу мне безобидно ползли лишь три медлительных авто, да вдалеке горел электрический глаз трамвайчика. Входа в отель «Плаза» с Пятой авеню не существовало; правда, знакомые колонны были на месте, но между ними тянулась стеклянная витрина, а за ней сверкал великолепием ресторан, заполненный посетителями в вечерних костюмах.
А потому я вошел в «Плазу» с Пятьдесят девятой улицы и вслед за музыкой по выстланному ковром коридору прошел в «Чайную комнату».
Оркестр наяривал рэгтайм — фортепьяно, труба, скрипка и арфа, которую дергала и терзала поводившая плечами дама в длинном бледно-лиловом платье. Мужчины в костюмах, жилетах, при галстуках, женщины почти все в шляпах — огромных шляпах с необъятными полями или в чалмах. Одну чалму венчало двухфутовое страусовое перо, возвышавшееся прямо надо лбом хозяйки; оно ритмично раскачивалось, и можно было проследить, как оно передвигается по залу.
Я смотрел, слушал, улыбался; слова песни были мне знакомы, но что же выделывали эти люди? Конечно, они двигались в такт ритму, еще как двигались — плечами, руками, бедрами, ногами, головами. Некоторые женщины нелепо выворачивали левую руку, упираясь ладонью в бедро, а локоть двигая прямо перед собой. У других руки безвольно болтались вдоль тела. Мужчины то и дело наклоняли своих партнерш назад, почти горизонтально.
Песня закончилась внезапно. «Погляди на пару, что танцует рэгтайм, — мысленно напевал я, — погляди, как они задирают ноги»; и то же самое проделали танцующие, все как один, коротко лягнув одной ногой воздух у себя за спиной. Вдруг все хором пропели последние слова песенки: «Это медведь, это медведь!» — и прокричали во все горло: «ЭТО МЕДВЕДЬ!» Музыка оборвалась, и танцоры дружно сгорбились, косолапо побрели по залу, шаркая ногами и скалясь — я только сейчас сообразил — в