подражание медвежьей походке. Это было нечто!
Возле меня остановился официант в темно-зеленом костюме, отделанном золотым галуном.
— Вы один, сэр?
Я подтвердил, и он озабоченно огляделся, хмурясь, впрочем, чисто символически.
— Боюсь, сэр, у нас нет свободных столиков. Не хотели бы вы подсесть к кому-нибудь?
Он кивком указал на столик, за которым сидела в одиночестве молодая женщина. Она улыбнулась и кивнула. Я не возражал, и официант провел меня к столику. На женщине была чалма с пером; когда я подошел, она вдевала сережку.
— Чай на две персоны? — осведомился официант, и я взглянул на соседку:
— Это удобно?
Она вновь кивнула.
— Обычно я не такая храбрая, но я очень не люблю сидеть одна на the dansant. На чаепитии с танцами.
— О, я знаю, что такое the dansant, — отозвался я, отодвигая стул. — Я безупречно владею французским. L'heure bleu!
— Tiens, — сказала она. — Croissant! [16]
Мой запас французских слов был почти исчерпан; я задумался, могу ли рискнуть, и все же рискнул:
— Merde! [17]
Однако она рассмеялась; мы улыбались друг другу, и все шло прекрасно, и я рад был тому, что оказался именно здесь, потому что хорошо помнил, какое мрачное, ни с чем не сравнимое одиночество охватывает порой, когда оказываешься во времени, где не знаешь ни единого человека из живущих на земле. И поэтому так славно было сидеть за этим столиком, болтать и смеяться.
Официант вернулся с подносом, на вид серебряным, и скорее всего так оно и было. Он расставил чашки, блюдечки, кувшинчики со сливками — все из белого китайского фарфора, разложил изящные ложечки и полотняные салфетки. Во время этой церемонии я смотрел на девушку, сидевшую напротив меня, и благодаря чалме в памяти у меня всплыло слово: «Джотта». Пяти лет от роду я несколько месяцев прожил у тети, которая в двадцатые годы была, как тогда говорили, сорванцом. Однажды в шкафчике она наткнулась на головной убор, который носила тогда, — изящную чалму с высокими перьями и множеством фальшивых драгоценностей, не слишком отличавшуюся от той, что носила моя нынешняя соседка. Тетя надела чалму и сплясала — отменно, как мне показалось — танец, который она назвала «чарльстон», напевая при этом песенку своей юности «Джа-да». И танец и песня мне чрезвычайно понравились, и иногда, по моей просьбе, тетушка танцевала вновь и пела, а я веселил ее, пытаясь подражать. Песенка понравилась мне, потому что ее слова были совершенно бессмысленными. Мы танцевали и пели: «Джотта», такт — и снова: «Джотта!» Еще один такт, а затем шла часть, которая более всего пришлась по нраву простодушному пятилетнему мальчику: «Джотта, джотта, джинк-джинк-джинг!» И сейчас девушку, сидевшую напротив меня и разливавшую чай, я мысленно окрестил Джоттой.
Она сказала, что ее зовут Хелен Метцнер, и я тоже представился — Саймон Морли; но, на мой взгляд, имя Хелен совершенно не подходило к ней. Она показалась мне смутно знакомой, напомнила кого-то, кого я знал прежде, а потому навсегда осталась для меня девушкой по имени Джотта. Мы занялись чаем, она насыпала сахар и принялась сосредоточенно его размешивать. Затем, в поисках темы для разговора вернувшись к нашему шутливому обмену французскими словами, сказала:
— Ваш акцент не совсем такой, как у многих французов. Намного лучше, конечно!
— Конечно. Это ведь они не сдали экзамена по акценту. — Девушка улыбнулась, ожидая продолжения; она была хорошенькая. — Даже тем, кто родился французом, французский акцент дается не всегда. Поэтому в восемнадцать лет все французы сдают экзамен на акцент. И хотя они много репетируют и специально полощут горло, все равно одиннадцать процентов проваливают экзамен, и тогда их высылают из Франции навечно.
— И выдают им ужасный красный паспорт, — добавила она.
— И позволяют ненадолго приехать домой только раз в десять лет.
— Allo, maman! [18] Я п'иехал!
— Sacre bleu! [19] И так надо'го!
Мы расслабились, перевалив через основные трудности начала знакомства. Музыканты вернулись и заиграли незнакомую мне мелодию, но тоже рэгтайм.
— Ну что же, — сказала Джотта, — это ведь чаепитие с танцами. Чай нам принесли, теперь, может быть, станцуем?
Я ношу обручальное кольцо, и моя левая рука лежала на столе так, чтобы соседка могла хорошо его рассмотреть — я не хотел никаких недоразумений.
— Мне очень жаль, — сказал я и правдиво добавил: — Я не умею танцевать этот танец.
— О, конечно же умеете — это ведь так просто! Посмотрите на них.
Мы наблюдали за танцорами, которые выделывали то же, что и в прошлом танце. Затем маленький оркестр переключился на давно знакомую мне мелодию «Рэгтаймовый оркестр Александра» [20]. Я заулыбался и начал напевать те немногие слова, которые помнил: «Живей! Вперед!» И тут Джотта вскочила.
— О да, живей вперед, в рэгтаймовый оркестр Александра! — пропела она, вытянув руки, и мне ничего не оставалось, как встать и последовать за ней на эту безумную танцевальную площадку.
Я был прав — так танцевать я попросту не мог. Но и Джотта была права — мог. Вроде того. Она более- менее вела меня, направляя и спасая от опасностей. А я подражал движениям, которые видел вокруг, — поводил плечами, лягал ногой воздух, когда то же делали все остальные, вертелся — словом, выкладывался изо всех сил, и было это забавно, возбуждающе, даже весело; мы хохотали во все горло. Но когда маленький оркестрик под арками притих, наклоняясь, чтобы перевернуть страницы, у меня хватило здравого смысла сбежать с танцевальной площадки.
Мы вернулись за стол и пригубили чай — он уже остывал. Мне нравился этот людный зал, наполненный слитным гулом голосов и смеха и веселым треньканьем фарфора. Я откинулся на спинку стула, разглядывая великолепные огромные шляпы, поискал взглядом девушку, которая вышла из красного такси, и не нашел, тогда я поискал взглядом двухфутовое страусиное перо и тотчас заметил, как оно колышется над танцевальной площадкой. Затем музыканты заиграли: «О, славненькая куколка», и я понял, что никуда мне не хочется отсюда уходить. Но я принудил себя наклониться через стол к Джотте и сказать:
— Здесь весело, очень весело, но я только что приехал… издалека, — добавил я правдиво. — И… — следующие слова, едва я успел их произнести, вдруг тоже оказались правдой, — совершенно выбился из сил.
— Еще бы! Со мной было то же самое, когда я прибыла сюда; Нью-Йорк так возбуждает. Вы остановились в «Плазе»?
— Да. Я получил счет — два доллара — и дал три.
— И я тоже. Спасибо за чай, — сказала она и грациозно отпустила меня словами: — Я останусь и допью свой. Bonne nuit, monsieur! [21]
Я думал, что сразу поднимусь в номер, но — я был чересчур взбудоражен — в вестибюле прошел мимо лифтов и вышел из отеля в ночь 1912 года. Стоя на краю тротуара, в новорожденной темноте, я смотрел на Центральный парк. L'heure bleu закончился? Вне всяких сомнений. Деревья и кустарники парка сейчас тонули в бесформенной черноте. Под уличными фонарями лежали круги водянисто-оранжевого света, переламывались на бордюре и серебрили трамвайные рельсы. Я поднял взгляд на небо; на заре столетия воздух был еще чист, и яркие звезды сияли над самой головой, совсем как в то время, когда жили мы с Джулией. На той стороне улицы женщина и мужчина, державший шляпу в руке — было еще тепло, как днем, — сошли с тротуара и неспешно двинулись наискосок к заманчивому ряду светящихся шаров перед отелем «Савой».
По мостовой разнесся мерный дребезжащий рокот троса в щели между рельсами трамвайчика — слева по улице ко мне тащился вагончик. Я смотрел, как из круглого электрического глаза вагончика скользит по неровным камням мостовой трепещущий свет. Кое-что озадачило меня: по обе стороны от вагона, скользя по мостовой вместе с ним, ложились прямоугольники света. И только потом я разглядел, что вагон