деянья те же. Порою дивишься тому, недоумеваешь даже: кто они эти живые предметы? Обогащенные ли то копии существа без духа и плоти, что много, много дней тому назад возникли из ничего в моем раскованном воображении? Или же они действительно настоящие земные люди со своими помыслами, со своими суетными заботами, а мне они сквозь пыль космических времен лишь жуткой былью вечно снятся, - как-то неуверенно отвечал Терновцев, будто самому себе на преследовавшие его мучительные вопросы, с тягостным усердием отыскивая для них исчерпывающие объяснения... - Представляете! В своем стремлении преодолеть внешние стороны тьмы вещей, чтобы проникнуть в сокровенное начало потаенного смысла мира, - я, в конце концов, обнаруживал для себя, что гоняюсь часто за эхом изданного звука от чужого голоса... Допустим, - возбужденно продолжал он, - что вы привольно, интуитивно сочинили что-то выдающееся: будь это в музыке, поэзии, то ли еще в чем, и вдруг через какое-то время с досадой узнаете довольно тривиальное: что вещь ваша в мире давным-давно существует и имеет другое авторство... Нет, нет - не плагиат, - опередил он меня. - Потому как присвоить то, чего прежде человек о том ничего не слышал, того чего не видел, не знал - невозможно'... - По-видимому, тоже самое, нечто обреченное испытывал на себе и древнекитайский философ Хуэй Ши когда-то говоря: 'Только сегодня отправившись в Юэ, туда я давно уже прибыл', - щегольнул я перед ним своими скромными познаниями в области древневосточной культуры... - Обреченность, что безнадежность - суровый приговор... Простой смертный волен хотя бы в свободе выбора своей судьбы, имей он стремленье, имей он желанье обустроить свой жизненный путь на свое усмотренье... - Как у Кольцова? - спросил я. - 'Горе есть - не горюй; дело есть работай, а под случай попал - на здоровье гуляй!' - Не совсем так, но вроде того... А тут - все ночь предопределенья... Может я грешник пред Богом великий?! Может отпетый преступник? Мятежный дух в нем прирожденного исследователя не мог примириться с позорно обыгрывающей его трехкратной природой, не мог смириться он с той, ставшей для него камнем преткновения неразрешимой проблемой, с которой он столкнулся на пути к сверхпознанию, которую природа закодировала в каждом из нас своим ореолом недоступности. Мятущийся, в муках надрывного терзания, он пытался найти и воскресить в своей памяти весь тот клубок противоречивых, несоизмеримых и несогласных между собой понятий, которые ни на минуту не давали ему покоя, и всю жизнь неотступно и в день, и в ночь, во сне и наяву преследовали его раздвоенное, затравленное воображение. Измученный в самом себе, он хотел во что бы то ни стало основательно разобраться со всей этой разноголосой путаницей своих откровений, стремясь создать из 'нечто' разобщенного единую и стройную систему закономерностей с гибким и автономно управляемым механизмом мысли, стремясь найти более эффектные, более действенные приемы и методы постижения мира, отличные от привилегированных, аторитарных приемов и методов, существующих в классической науке, желая тем самым раскрыть иные пласты горизонта человеческих возможностей, по всем параметрам превосходящие все ныне существующие, и которые, наверно, доступны лишь одним богам... Утратив веру во всесильность богов, в непогрешимость науки, благодаря своей неистовой одержимости настойчивости, своим исключительным способностям, раскрывшимся в нем в раннем возрасте, намного опередил своих земных собратьев на пути познания истоков истинного, на пути постижения истоков микромакрокосмического, всего мироздания. Однако, несмотря на эти потрясающие успехи, он все же так и не смог до конца воплотить в жизнь свою мечту, так и не смог до нынешних дней достичь всех ее запредельных высот, не смог сравниться силой и властью с самими богами, оставаясь навсегда вечным изгнанником ада и рая, отторгнутый и непонятый соплеменниками, отвергнутый и не принятый богами, с душой мятежною скитальца-бунтаря и мыслями опальными, греховными отверженного демона... Воистину поучительны мрачные выводы Экклезиаста, осуждающие жажду знаний, где сказано: 'искания мудрости и познание есть погоня за ветром, потому что во многой мудрости - много печали; и кто умножает познание - умножает скорбь'... Без преувеличения к нему можно отнести и миф о богострадальце из книги пророка Исаии: 'Он был презрен и умален пред людьми, муж скорбей, ... взял на Себя наши немощи... Господь возложил на него грехи всех нас. Он истязуем был, но страдал... как агнец'...
ПРОЩАЛЬНАЯ ВЕЧЕРЯ Рассказ шестой Я несчастен. А ты с твоим могуществом, кто ты?
Было уже далеко за полночь, когда мы с Терновцевым, сильно проголодавшись, вспомнили об ужине. Но так как мы спохватились слишком поздно, ресторан был уже закрыт, то нам пришлось на этот раз довольствоваться по-солдатски сухим пайком. Весь наш провиант состоял из очень скудных запасов двух беспечных холостяков: небольшого куска ветчины, нескольких тощих рыбешек, подвяленной воблы, пары ломтиков зачерствелого хлеба, да полдюжины бутылок кислого жигулевского пива. И надо было самому видеть, чтобы удостовериться, с какой почтительностью он относился к этим остаткам роскоши из полу бросовых продуктов. Нет, то не было скопидомством или скареднической жадностью 'скупого рыцаря', обладателя несметного сокровища, то была укоренившаяся в нем с детства, привычка, втравленная в него, как серная кислота в железо, возможно религиозным постом, возможно условиями его социального происхождения, а может быть и длительной политической голодовкой. Честно признаться, меня и самого вначале это несколько обескуражило: как то уж не вязалось одно с другим, не верилось в его особенное донкихотство, не верилось что человек, обладавший неограниченной возможностью, был бы также, как всякий другой, естественен и не прихотлив в жизни. Правда, в поведении его я не усмотрел и грамма напыщенной, напущенной актерской наигранностью в благочестие... Не было это похоже и на благовоспитанную сдержанность ортодоксального аристократа, хотя соблюдение кодекса чести и скромности и для него было богослужебной данью и вершиной суеверного преклонения. По-видимому здесь то и крылась интересующая нас тайна его аскетического воздержания от многих земных соблазнов, иначе что могло еще мешать молодому здоровому человеку окружить себя реальным изобилием во всем, если он мог по всякой своей прихоти, как мы теперь с вами знаем из предыдущего, и пить, и есть самые дорогие заморские вина и кушанья, мог жить и не тужить, утопая в бриллиантовой роскоши. Пользуясь и славой гения, и властью короля, и не истязать себя повседневными лишениями... Но здесь дело было, по-моему, еще и в том, что Терновцев никогда не принадлежал к числу великих шарлатанов, которые всегда стремятся во что бы то ни стало заполучить для себя желанную выгоду, всегда подумывая, как бы занять повыше положение в обществе в обмен на свои очень скромные достижения в области знаний и способностей, а там хоть трава не расти... Терновцев был контрастной противоположностью всей этой бездуховной просвещенности. В отличие от 'людей пользы' он бы в 'миру' свободным от практического интереса, порвавший с ним и живущий своей особой жизнью в мире чистой красоты и истины, как бы совершенствуя несовершенство самой природы. Люди-гении, к которым он принадлежал несомненно, это исключительные существа. Их в мире единицы, и они всегда несчастно одиноки, потому что их образ мышления, их творчество не понятны современникам и по-настоящему оценивается их уникальный вклад в развитие общества лишь будущими поколениями. Оттого-то и находятся они в постоянном конфликте с миром практической жизни, оттого-то и мытарствуют они, что отрешаются от своих утилитарных потребностей и видят в предмете природы или продукте своего труда не материальную их сторону, а их идеи, трактуемые в плановом духе, то есть: созерцая и восхищаясь, не обладать и иметь; находя свое удовлетворение в экзотическом созерцании перехода низших материй в высшую стадию сублимации, которую лишь им, одиночкам, дано постигать как божественное откровение. Балансируя между существованием и бытием, воспринимая недоступную обычным людям сущность вещей, а не только полезные впечатления от них. Терновцев нес людям тот тайный их свет истины, который просветлял и снимал с каждого давящий на него груз грубой серой действительности и который этим своим магическим лучом пробуждал во всяком, с кем он сходился и веру, и любовь, и великодушие, и красоту. 'Возрождение утраченных традиций в отечественной культуре невозможно без полного изгнания из ее сферы антинародной коммунистической идеологии', говорил он в одной из последних бесед со мной. Идеологическая секуляризация, по его словам, и привела к разрушению всех прежних человеческих ценностей и надежд. Тяга к коллективным хлябям, считал он, оборачивается для людей изживанием у них фантазии, воображения, что порождает в каждом и душевный разлад, и физическую надломленность... 'И пока воля толпы, - обобщено взвешивал он, - называемая классовой борьбой, не станет лояльной, и путь ее прогрессивным, а не реакционным, о фантастической ауре возрождения, провозглашенной в 'перестройке', которая должна была бы освятить всех нас своим святым огнем возращенной свободы, сблизив умы и души людей, и которая должна была бы, наконец, остановить духовное вырождение нашей нации, сделав усиленный рывок к своему перерождению, что несомненно благодатно содействовало бы и другим народам, населяющим нашу страну, к переходу в высшее свое состояние во смене старого мышления, в оценке всех других критериев жизни, нечего и мечтать. 'Век мой - зверь мой', - сказанное однажды Осипом Мандельштамом еще в начале нашего столетия и сегодня