ведь никак не может долечиться и уехать из большого города. Все они сидели присмирев, и помянутый Дериглотов, у стены стоя, гонял желваки, не школьник же он, чтобы его шпыняли, – а на них-то и были похожи сейчас, на школьников с домашним заданием.
Обнаруживалось, что Якушкин на них уже и орет, себе же, робко окликающему, противореча. Знахарь не хотел понимать, что все они живые люди и что человек живой и впрямь на месте не стоит, куда-то всегда спеша. Так или не так, но жизнь брала свое, и помимо зубного порошка и режима были же заботы, служба, дети, обязательные дела, наконец, и к ночи усталость. «… Нарушаете режим! Забылись! – орал старик. – Забылись, а ведь вы больше меня знать должны, больше и лучше. Я – старый, больной, необразованный, но вы-то умные!..» Именно проблески – среди обычной его словесной свалки. А к концу шестого часа и голос начинал сдавать, выдыхаясь и иссякая до тишины. Уже еле бубнивший, он все повторялся и непременно сворачивал на одно: человек, мол, не живущий гонкой за благами, никогда не заболеет тяжелой болезнью.
Слушать и раньше, невыдохшегося, было непросто: лишь с многократностью и после длительного привыкания фразы его слышались как фразы и притча выглядела притчей. Сбивался он беспрестанно. Затянув о людях, идущих к обрыву, он сбился, как водится, на галиматью о нейтрино, высоко вознес совесть клетки, но не совесть ее ядра – и вдруг осекся, хмыкнул, после чего заговорил, уж и вовсе в своих запасниках потерявшись и блуждая. Вдруг и заново уловивший нить притчи, он вел рассказ, но внезапно спросил и ждал (как ждут от детей ответ на загадку): «А там, за обрывом, – что? ну? – а там то, за обрывом, она самая: смерть!» – и, высветлив полубезумно глаза, указывал пальцем вниз, в землю, где завтра же люди спешащего племени будут телом своим кое-кого кормить. Ровный ход притчи восстанавливался, но вскоре, конечно же, вновь следовал сбой.
Присутствовавшие впервые – не понимали.
Прихваченные своей заботой, они (те, что впервые), сумбура не осилив, разглядывали сидящих вокруг, потом скучно разглядывали стены, потом разглядывали потолок, так как пришли они, конечно, не слушать, а спросить. Они пришли пооткровенничать или же именно с заботой, как вылечить жену, брата, родича. Томясь, они, терпеливцы, ожидали конца болтовни, чтобы, пусть в конце, навести к знахарю мост и о лечении сговориться. Слушая про нейтрино, они изнемогали.
К шестому часу один из них, из новеньких, встал и ушел, едва не свихнувшись; он решил, что родич, пожалуй, пусть останется без лечения и помрет, пусть и жена, бедная, тоже помрет и пусть вообще все помрут, но слушать он больше не может: это же пытка. Он ушел, пошатываясь. Он самую малость не дождался. Ушел, а через десять, что ли, минут голос Якушкина стал cлабеть и выдыхаться, сходя на нет в неразличимом уже бубненье.
– А если вам, Сергей Степанович, негде сегодня ночевать, едемте ко мне.
На этот раз Коляня заполучил его, – и вот Коляня вел, придерживая Якушкина за плечо, а выговорившийся знахарь совсем обессилел, и, когда в сумерках оба, сойдя случайно с асфальта, ступили на нестриженый газон, старик еле переставлял ноги и спотыкался о всякую былинку. Особого внимания горничной не привлекая, Коляня провел Якушкина в свой номер.
Коляня постелил, уступив ему кровать, – сам же устроился на полу. «А знаете, Сергей Степанович, мы ведь с вашей дочерью дружны». – «Ну и ладно», – был грубый сонный ответ. Огонь настольной лампы Коляня сделал совсем малым. Выдохшийся старик уснул, а Коляня не спал от счастливого и долгожданного волнения – гений был наконец здесь, у него, гений поел и спал сейчас на его кровати… Коляня закурил. Старик во сне постанывал. Старик стискивал кулаки и бормотал. Покуривая, Коляня приготовил ему наутро навар трав, что входило в обязанности дающего ночлег и кров. Коляне, можно сказать, повезло: к Кузовкиным, точнее, к Люсе, приехала мать, места у них было мало, и теперь кто-то другой из своих, незаметно и неназойливо присматривая, должен был старика опекать, кормить, варить супцы и прочее, если старик, иссякнув, оказывался без сил. Коляню своим сочли впервые.
В день посвободнее Коляня сводил его в парикмахерскую, чтобы постригли и подровняли бороду. И конечно, сопровождал его к больным, иногда рублем-двумя обеспечивая проезд. Лишь бесед, шестичасовых и изнуряющих, Коляня у себя не устраивал в силу ограниченности гостиничного номера – беседы проходили, как и всегда, у Кузовкина и Люси. Коляня же, блюдя общую слаженность, обстоятельнейшим образом отвечал по телефону больным или их родственникам, что рвались к знахарю:
– Нет. Не сегодня… В среду. Теперь, пожалуйста, ваши данные – сколько вам лет?.. И чем больны?
Быт упрощая, чтобы не покупать и не ездить, Коляня постепенно приучил Якушкина и к буфету. В тиши полупустовавших номеров персонал гостиницы был строг, скучен и вышколен, но, может быть, именно поэтому буфет работал исправно и был хорош – был чист, а для вегетарианца Якушкина тут всегда и без просьб оставались помидоры, зеленый лук и даже травка, именуемая салатом. Коляня был счастлив. «Привет!» – он подмигивал коридорной или горничной, горничная, скучая, тоже подмигивала, а он под руку, как друга старшего или как старенького отца, вел насытившегося старика в обратный путь из буфета в номер.
Теперь Коляня имел наконец некое житейское пространство и немало времени, чтобы рассмотреть знахаря вблизи: старик, оказалось, возвращался с врачевания в сомнениях (первое, что удивило Коляню), возвращался в себе неуверенный и себя терзающий. Болезнь не поддавалась, и Якушкин, если не вовсе иссяк
Не замечая сосуществующего здесь же Коляни, он бормотал и бубнил свое бу-бу-бу-бу, и, уже лежа, тоже бубнил, и, вытянувшийся, наконец засыпал, но вдруг вскрикивал, садился, свешивал с кровати жуткие костлявые ноги и начинал вновь маяться: «… Боже мой, почему мало так знаю. Ведь помрет, помрет!» Удивленный тем, что и фанатики, оказывается, бывают в сомнениях и в очевидной растерянности, Коляня, сколько умел, утешал, а не утешив, слегка и покрикивал: «Да спите же вы спокойно, Сергей Степанович, – ну и помрет! Бывают же безнадежные». – «А?.. Кто это? – Старик озирался, старик замечал вдруг Коляню, выпадая из своей маеты и ночной муки. – Помрет – и что же
С неисшедшим и затяжно длящимся чувством вины старик хватался за чтение. Ночь распадалась надвое – Коляня закуривал, зевая, и поглядывал на сгорбившегося за столом старика, на его патлатую седину, свалявшуюся от подушки. Иногда виноватящийся Якушкин читал до утра.
Читал он журналы, брошюры, газеты – читал в запас все подряд, сам же себе и заранее чтиво добывая: а именно собирая в авоську журнальный хлам, что, выброшенный, валяется в подъездах там и здесь в шаге от мусоропровода. Что понимал и что черпал старик, к примеру, в журналах по радиотехнике, сказать трудно: у него было свое чтение. Он любил красивое слово «позитрон», и слово «полупроводник», и, конечно, «нейтрино», отчеркивая карандашом все, что с ними по смыслу и около увязано. Кое-что он выписывал себе на листочек корявой рукой. Коляня тихо пережил минуту разочарования и острой жалости, когда однажды (любопытство одолело) выписки подсмотрел… Едва всходила заря якушкинской говорливости, отчеркнутые эти слова объявлялись и, вероятно, скреблись в памяти старика, пока не распирали его черепную коробку, – пламенели там и горели, требуя исхода, как выхода. Тогда он, надо думать, и швырял их, слово за словом сплавляя в огненный бред. Но Коляня уже разделял в старике то и это, Коляня уже догадывался, что дар врачевателя в Якушкине существует помимо и сам по себе, возвышаясь и нависая над словесной галиматьей, как возвышается и нависает тяжелая гора над садами, огородами, над домиками и лодками в заливе.
Ночь длилась. «Сергей Степанович, может, поспать нам. Не пора ли баиньки, а?» – говорил Коляня посреди развалившейся надвое ночи, зевая и плебейски почесываясь, усталый.
– Пора спать, Сергей Степанович!..
Всклокоченный старик, от чтения оторвавшись, скрежетал зубами:
– Молч-чи, молч-чи, ч-червь!
Надо было спать, и Коляня укладывался, мирясь и свыкаясь с ночной маетой знахаря с каждой ночью все более. «Если в я больше знал. Если в знал…» Якушкин, повторяясь и повторяясь, вроде как каялся, а то вдруг, к столу склонившись, даже и звучно бился о плоскость стола лбом. «Сергей Степанович, казенная ж мебель», – схваченными уже губами шептал-бормотал Коляня и (сказать старикану не успев – а хотел, – чтоб гасил свет) проваливался в яму сна.