в помощь? Или, скажем, маленькое отделение в больнице, чтобы врачевать, – ну не в столичной, а пусть бы и в областной клинике, к примеру, в Челябинске. У Коляни, мол, как раз появился один знакомец: челябинский бонза, влиятельный и сильный директор, человек из добрых.
– Отделение в больнице на три-четыре койки хотели бы вы получить? – Коляня говорил, как бы обещая ему вперед золотые россыпи, обещая щедро и с размахом, как и надо, если уж о мечте.
Якушкин же слушал его плохо и был – вдруг потерявшийся. Старикан, как выяснилось, не знал, чего хотел. Молчал. Вяло дохлебывал супец. А когда заговорил, понес, конечно, глупость – зачем, мол, суета, Коля, и зачем, мол, искать влиятельных людей и через них успеха и славы: так не поправить дело. Когда, мол, любовь среди людей восторжествует, когда человеки изведут бездуховность, тут-то и сами собой исчезнут астма и рак и прочие беды людские. Он нес свою обычную галиматью, да еще и без огонька.
Старикан, вероятно, хотел, и даже очень хотел, чтобы
– Ну хорошо, Сергей Степанович, я понял, – но ведь годы идут, вы стареете, а век короток: вам надо лет триста – четыреста прожить, чтобы люди о вас заговорили сами собой…
Не на высоте оказался Коляня, когда Лена, вернувшись после отпуска, позвонила ему и позвала, – Коляня, правда, тут же примчался, Коляня ввалился. «А знаешь ли, что отец твой – гений?!» – заявил он с порога, что и было ошибкой, впрочем, первой и еще исправимой.
Леночка ответила, что за новость спасибо и что она хорошо знает, кто ее отец, однако сейчас она хотела бы хорошо знать, кто такой Коляня. Она внимательно и со значеньем на него посмотрела. Она ждала – Коляня же, увлекаясь, заговорил о скором врачеванье Якушкина в клинике, о будущем успехе и о том, что он, Коляня, сам озаботится и сам найдет нужных для подмоги людей и людишек. «Подожди… уложу парня спать». И ведь Лена не одернула, не вспылила. Вовку уложив, она перекинула туда-сюда несколько вечерних минут, причесалась, навела под глазами тени, после чего открыла бутылку замечательного вина, крымского, которое привезла специально к этому часу и к этому разговору, – и вновь ждала. Коляня же продолжал свое.
Лена негромко перебила – в Крыму она, Лена, долго обдумывала и взвешивала, и вот трудную свою мысль (не только вино) она привезла: ей думается, что она Коляню – любит. «Ну наконец-то. Ура!» – Коляня взвился и уронил стул: полез целоваться. «Подожди, Коля». Она отстранила, она велела поднять стул и повторила, уже с оттенком, что да, она любит его, однако же разводиться или нет, она еще не решила – ждет мужского и обдуманного его слова. Вечер этот был единственным, когда Лена дала ему понять, что согласна и хочет замуж, – колеблется, пожалуй, но хочет. Коляня же, говорливый, не понимал: не ухватил миг и не остановил минуту. Более того, когда Коляня кое-что все-таки понял, в возбуждении, воспламеняясь от собственных слов, он заорал – да какой, мол, сейчас развод, какой там замуж, мы делом каким заняты, гениальным же делом! Пойми же, мол, красотка крымская, мы в шаге-двух от великого, если не величайшего события!.. Нет, Коляня не забыл сказать, что он любит, и даже очень ее любит, и уж само собой жаждет у нее ночевать (сегодня тоже), однако после сбоя и упущенной минуты, уже их размежевав, каждое слово только портило, подталкивая пылких спорщиков на плоскости разговора вниз и вниз. «… С тех самых пор я не спал с женщиной! Я забыл, как это делается! Я весь в заботах!» – так кричал Коляня о своей, кажется, верности и запоздало распалялся. Лена же сказала: «Пошел вон!» – и даже указала, как в дурном фильме, ему на дверь; она кричала и топала ногами, а он, изгоняемый, дергано и спешно, как минутный гость, пытался зачем-то допить крымское вино, наливал в стакан, заглатывал, и наливал, и опять заглатывал. Лена была загорелая, а Коляня нет. Они были молодые. Коляня орал, что она думает только о себе и ни на йоту не думает о человечестве. Лена кричала, что он и раньше был свихнутый, а пообщавшись с ее папашей – спятил, психопатство заразительно; на слове «заразительно» Коляня и хлопнул входной дверью. Лишь в декабре, когда на холостяцкую душу наползал отовсюду Новый год, Коляня стал остро тяготиться тем, что – в ссоре.
Вскоре же, времени не теряя, Коляня привез директора к себе в номер.
– … А как меж людьми делить блага, знаете? – такими вот словами и чуть ли не с порога напал на директора причесанный и помытый Коляней знахарь.
Даже и заминка получилась. Директор, не отвечая, только улыбнулся: он не понял. В столицу директор прилетел впервые, и в Москве ему нравилось – он был в Большом театре, а также, хотя и не с первой попытки, побывал уже в Лужниках. Якушкина ему Коляня представил тоже как нечто: как примечательность московской жизни, духовной ее стороны.
– Ну и как же эти блага надо делить? – улыбаясь, спросил директор, ожидая разговора, быть может, и впрямь оригинального.
Однако старик, тут же накалившийся, стал клеймить – если, мол, директор в первый раз берет блага, допустим,
Короче: Якушкин, посверкивая глазами, пообещал челябинскому гостю жуткую болезнь, а смерть после болезни страшную и мучительную. Старик перестарался (Коляня и мигал ему, и дергал за рукав), игра есть игра, но ведь обжигала, тем более что директор челябинского завода не заслуживал и части обрушившихся на него пророчеств, – он и директором-то был первый год и никаких благ, быть может, пока не делил.
Гость старался понять и даже улыбался, однако уже не так уверенно:
– Так кто же сделает мучительной мою старость? Люди или кто-то другой?
– Природа сделает. Ваша совесть сделает.
– И от природы мне никак не уйти?
Гость ожидал, что теперь-то высказавшийся старик смягчится и известным образом заизвивается: это, мол, рассуждения скорее философские и в реальной нашей жизни необязательные, это, мол, взгляд вообще, – но старик не смягчился; извивов не последовало:
– Не уйти.
– Так что же: вы предрекаете мне страшную болезнь?
– Ужасную, – подтвердил Якушкин. – Ужасную.
Помолчали. Челябинский директор, покашляв, сказал, что он, пожалуй, в цирк вечером сходит, есть разные предложения, есть театр, и вообще он не все еще в Москве посмотрел. Проводивши гостя, Коляня вернулся; Коляня строго выговорил старику, объяснив, что так, мол, дело и на волос не сдвинется и что при