неплохой и честной картой, которой при случае можно козырнуть.
Вытянув лица, они смотрели на Коляню, как-никак журналист, умник, – и тогда Коляня сказал им, что к знахарю вязаться не будут: не тот случай. Успокоив, Коляня, однако, предупредил их вновь: если смертники потянутся за его фамилией, как грибы осенью, однажды Якушкина Сергея Степановича, проживающего в Москве пенсионера, совершенно справедливо возьмут под белы руки и – хотя он и шиз, и справку имеет, и ненаказуем – его упрячут в психушку, и, надо думать, надолго.
Помолчали.
– А почему вы перестали собираться на беседы – старик совсем выдохся?
Коляня спросил их, они же, тихие, вновь завздыхали. Инна Галкина вдруг заплакала.
А дело сдвинулось. Стараниями Коляни (плюс, конечно, общая волна интереса) сращивателю костей Шагиняну, хотя и на испытательный только срок, в районной больнице выделили палату, где вчерашний «шарлатан» врачевал бок о бок с приставленным ему в помощь и в надзор «нормальным» врачом. Объявились и другие врачеватели, признанные помимо стараний Коляни. Дело набирало размах. Говорили, что деньги изысканы и вот-вот будет принято решение о создании Института народной медицины. В параллель знахарям будет создан также Институт по изучению дельфинов, – может быть, и эти черти что-то знают. Разговоров, притом крепнущих и оптимистичных, становилось все больше.
На научную конференцию специально по вопросам народной медицины в числе пятидесяти дипломированных врачей и пятидесяти журналистов приглашался и Коляня. Разумеется, поначалу там будет черт-те что, болтовня, галдеж, восточный базар, но ведь поначалу – это поначалу.
Гений – тоже хозяйство, и, конечно же, нужен глаз, и если знахари были Коляниным хозяйством, если был, скажем, огород, то плохой грядкой нежданно-негаданно стал именно первый из них – Якушкин. Судьба предтечи: выдохся раньше. Коляня все же не спешил ставить крест. И, выждав еще месяц, Коляня отправился во флигелек, где старик, конечно, валялся в лежку (выть не выл, был тих, но не исключалась возможность, что ночной гений предпочитает подвывать – ночью).
Якушкин лежал на жестком, пропахшем своем топчанчике, и Коляня подсел, утешая. Коляня приврал ему, что якушкинцы его ждут и ежевечерне перезваниваются, волнуясь, а он тут спит – да что ж это такое?.. Знахарь не ответил. Он отвернулся от Коляни к стене, пробубнив:
– Больше не лечу.
«Бу-бу-бу» – так прозвучало. А Коляня засмеялся, – уже не лукавя, обрадовался, что видит его, и что услышал хотя бы бубнение, и что молчун, может быть, оттаивает. В подхват Коляня стал рассказывать о Шагиняне, «который ведь лечит» и у которого теперь «три койки», а также о Суханцеве, – Коляня говорил долго, пытаясь вызвать в знахаре пусть бы и простенькую человечью зависть, после чего подзажечь ее и раздуть – в страсть.
– Больше не лечу…
– Бросьте вы это, Сергей Степанович. Другие лечат, а почему же вы – нет?
Коляня настаивал: люди, бывает, умирают, не без того. Умерших, конечно, хоронят, их закапывают в землю, а иногда сжигают, и тогда их больше никто не видит – печальная, но логика. Вы, Сергей Степанович, может быть, думали, что люди бессмертны? Тут у Коляни в глазах и в носу защипало: уговаривающий, он чувствовал, что соскучился по старику и что, пожалуй, тоскует по бешеной его болтовне, по запаху супца с травками, который своими руками и ежедневно варил он для старика, пусть чертыхаясь. Сглотнув ком, Коляня продолжил: если уж вы, Сергей Степанович, не умеете, кто же тогда умеет лечить? Не пасуйте, не бросайте дела, мало ли как бывает в пути.
Но старик – хотя и вышедший из молчания – молчал, горестно мотал головой: нет и нет.
Высохшая, исполненная самых благих желаний, Шевелинова, в остаточной панике и никому ничего не сказав, отправилась к Леночке. Не в последнюю очередь она напугала Лену своим полумертвым иссохшим видом, – пришла, и села, и говорила, а Лена не отрывала глаз от цыплячьей ее шеи. «Вы, девочка, запомните, – повторяла, плача, Шевелинова, – вы, девочка, запомните главное: у вашего отца эта умершая женщина первый и вообще единственный случай. Помните это. И вообще можете отпираться – я, мол, ничего не знаю». – «От кого отпираться?» – спросила конкретная и трезвая в жизни Лена, но плачущая Шевелинова уже ушла, на прощанье Лену поцеловав; Лена не сомневалась, что высохшая тетка с приветом.
Лена позвонила Коляне, спросила – что там за переполох и что случилось?
– Ничего. – Коляня зевнул: был поздний вечер.
– Но, значит, все-таки кто-то умер?
– Больные раком иногда умирают.
– Ты, Коля, все же приди и объясни толком.
Коляня мог бы и по телефону объяснить толком, но он специально подержал в воздухе немного туману: они опять были в ссоре и он искал повод, чтобы прийти. Он тут же и пришел, хотя Лена собиралась спать. Он пришел и был ласково принят. Попивая кофе и уходить не спеша, Коляня объяснил, что ничего страшного или особенного не случилось, просто твой отец, Леночка, потерял дар врачевать. Отец был не гений – был предтеча. Если же смотреть в суть с точки зрения Лены (дочери), то в житейском и бытовом итоге эта потеря дара – к лучшему: только теперь Леночка вправе прибрать старика к рукам и к семье и только теперь Леночке это без усилий и как бы само собою удастся.
– Он будет тихим и спокойным старичком, – уверил Коляня.
Лишившийся Якушкина и пламенных его слов, Кузовкин был в долгих сомнениях, пока ему вдруг не открылось, что истина сложна и что истина – не тот или иной говорун и гений, а процесс. Истина – это череда гениев.
Кузовкин уже не был студентом; превозмогши головные боли и, пусть с запозданием на несколько лет, защитив диплом, он окончил вуз. Теперь Кузовкин был мэнээс, инженер. Технический вуз, как вскоре же выяснилось, дав ему специальность и возможность заработать на хлеб, не дал истины – Кузовкин же ее по-прежнему жаждал. Он уже выспрашивал, не знает ли кто адрес Суханцева или Шагиняна.
Кузовкин допускал, что и Суханцев и Шагинян тоже еще не истина или не вполне истина, истина же придет после. Она появится и возникнет, как возникает нечто совсем новое, что, потрясая, обновляет людей, – потому и Кузовкин, тихий, хотел быть в русле или хотя бы вблизи русла этого долгого человечьего поиска. Он не хотел прозевать. Не хотел упустить.
Среди ночи Кузовкин вдруг сказал, и сказанное было для него самого в ту минуту неожиданным:
– Якушкин честно признавался в своем незнании: не знал он, да и не мог знать, всей истины…
– Как ты можешь так думать о Сергее Степановиче? – зашептала Люся, приподнявшись и опершись локтем о подушку.
Кузовкин мягко и аккуратно успокоил Люсю, но не себя; мыслью потрясенный, он не мог заснуть. Сомнения нарастали. Ночь, казалось, не движется.
Следом пришедшая ночная мысль была из самых пронзительных: а вдруг и те, исцеленные, умерли, как