— А кого же?
— А тех, кто
И он ушел, зло плюясь по сторонам и заодно стреляя глазами по ржавым уличным урнам: не сверкнет ли где небитая бутылка. Мы тоже ушли. Меня пробил пот (разговорное напряжение). Я был мокр и рукой (незаметно) отирал с шеи. Уже за первым углом я перехватил у Михаила водку и сдергивал с бутылки белую шапочку. Ты что? — удивился Михаил. Мол, неужели ж начнем на улице, когда дом в двух шагах? Но я уже возвращал — вернул бутылку ему. (Взял себя в руки.) Михаил наблюдателен, он не Тютька. Я сказал, что всего лишь хотел присмотреться к бутылке (хотя я умирал от желания сделать первый глоток):
—...Бутылка странная, на мой взгляд. Не подделка? (Иногда ведь всучат наполовину с водой.)
Я еле сдерживался, чтобы не прикрикнуть (давай же! давай хоть по глотку! чего тянуть?!) И вновь остроту мгновения удалось сгладить, затушевать.
Более или менее просто (естественно) я ему предложил:
— Глотни-ка ты, Миш. У тебя ноздри потоньше.
И передал ему — первому — открытую как бы для пробы бутылку.
В квартире Конобеевых на кухне выпили, поболтали, и Михаил ушел (одной головной болью меньше). Я остался один. Рука заживала. Я вышел покурить в коридор. Конобеевы предупредили — не водить поздних гостей и чтоб обои не воняли куревом,
Ходил и курил. Выпитая водка гнала мысли ровным хорошим потоком.
Сестряева ходит с костылем. Женщина под сорок, сильно прихрамывающая, редко выходит в коридор. Но глаз на мужчин держит. Улыбчивая. На одной из общих пьянок я из моего повышенного чувства сострадания (чокнуться с калекой, пожелать здоровья) подкладывал ей большой ложкой салат с помидорами, передал стопку водки и раза три улыбнулся. Поухаживал; а когда все расходились по своим этажам и когда я ей (последний сочувственный жест) пожелал спокойной ночи, она вдруг взорвалась обидой (ухаживал, а что ж не проводил скучающую женщину?!) — стояли на повороте уже опустевшего коридора, и так звучно, презрительно и даже, пожалуй, театрально она мне бросила: «Вы не мужчина!..», — и, отвернувшись, зашкандыбала в свою однокомнатную.
Когда я зашел к ней теперь, Сестряева была в нарядной кофточке, похоже, что меня ждала.
В квартирке чисто. Книги. Непугающие обои на стенах. Кв метры с японским телевизором. (Наш серединный человечек.) Сестряева, опираясь на костыль, стояла возле кресла. Пригласила меня сесть. Она хочет поговорить со мной про
Я понимал, конечно, что в милицию вызовут общежитского вахтера (как и позднюю уборщицу, как и коменданта — их непременно вызывают), но почему Сестряеву?.. Это тут же выяснилось. Дело в том, что частенько ночами мучают боли, она плохо спит — а они знают это, они все знают. «... Вызывают расспросить, не видела ли я кого в окно. Я ведь сижу и вижу улицу, как на ладони, второй этаж». — Калека долго его добивалась, элитарного второго этажа. (Не только легче подыматься по лестнице, но и вечерами есть что посмотреть, если телевизор скучен.)
— Понятно, — сказал я. — Вы видели меня той ночью. И хотите меня предупредить. Это мило. Это очень мило. Cпасибо, — сказал я.
— Они спросят. Я не знаю, назвать ли мне вас... или совсем не называть? — сказала она как в раздумье. Пока еще без намека. Но с чуть уловимой улыбкой. (И еще — я заметил — с неким добрым психодвижением вроде как мне навстречу.)
— Нет, конечно. Не называйте. Зачем человеку, чтобы его таскали и дергали. Бог с вами!
Она помолчала. Она думала, как теперь продолжить. Но и я думал.
Было ясно, что Сестряева не знала, что я был возле той скамейки. И что я там делал, тоже не знала. (Вероятно, даже не подумала об этом. Из ее окна скамеек не видно.) Но зато она знала, что мне будет неприятно, если затаскают к следователям, станут расспрашивать и переспрашивать (как только она заявит, что видела меня, одного-единственного человека в тот час возле дома со стороны сквера).
Она тихо говорила, а я сидел на стуле и смотрел в пустое бельмо телевизора. (Может быть, следовало смотреть в глаза. Я все собирался посмотреть ей в глаза.)
—...Поймите, Петрович. Мне как-то трудно солгать. Не умею. И как сказать им, зачем вы туда-сюда ходили? — вы раз пошли, потом вы вдруг вернулись (убил и вернулся, вот зачем). Я понимаю, вы просто гуляли. А затем прямо у дома развернулись и снова туда пошли (вспомнил про бутылку, которую дальнозоркий Тютька как раз унес)...
— Да уж. Подергают меня всласть.
Она смутилась, но не опустила глаза и (с плавающей краснотой на щеках — вспыхнули чуть) продолжила:
— Если б мы были друзьями. Тогда понятно. А просто так — как лгать-то?
Я обратил внимание, что она не сказала врать, сказала
Оба мы сделались вдруг спокойны. Конечно, не стал я изображать ни лицом, ни голосом, что готов вырвать костыль и тут же начать пристраивать ее на диванчик. Но этого и не нужно было. Я понимал, раз умна — значит, даст мне время. (Но и оттягивать слишком нельзя. Опасно — я тоже понимал.)
Я шагнул к ней ближе:
— И, значит, мы станем друзьями, Тася. Какие проблемы! — я улыбнулся, я даже засмеялся. — Мне это по сердцу. То есть быть друзьями. Заодно же я избегу дурацких разговоров со следователями.
Вот тут она смутилась. (Уже почувствовав победу.)
А я сказал:
— Через час я приду. Хорошо?
И пришел.
Была в ее теле, как бы это назвать, припрятанная изнеженность (припрятанная от мира холеность). К тому же, как и многие калеки, она оказалась умна и с удвоенной чуткостью, что зачастую уже само по себе стоит ума. Во всяком случае, было с ней просто, ничуть не в тягость. (Робость движений; и скрываемая боязливая трепетность.)
Мы погасили настольную лампу, и теперь я тоже увидел из ее окна (пошел тот самый, первый час ночи) — увидел под фонарем подъезда входящих-выходящих общажников. Они были редки. Их действительно нетрудно запомнить. Она подошла ко мне сзади, коснулась плеча. Чуткая, она не обмолвилась насчет вида из окна.
А я сказал ей приятное: про холеность ее тела. Она улыбнулась:
— Умею жить одна. Сколько угодно. Я, конечно, калека, но я не выношу общажную пьянь... Мужчина у меня был десять лет назад. Одиннадцать.
Я поддакнул, огладил ее небольшую грудь.
— Знаешь, кто это был — одиннадцать лет назад?
Я невольно насторожился, ожидая бог знает чего.
— Кто?
Она засмеялась негромко:
— Мой дальний родственник. Он приехал из Сибири, и остановиться бедняге было негде. Еще и обокрали в скором поезде, не осталось ни рубля. Бедный! Жил у меня три дня.
Лежа рядом с Тасей (в дреме), я думал о себе проще, а об убийстве уже отстраненно: как о сюжете. То же и я видел, конечно, те или иные бесчисленные криминальные фильмы — помнил эффекты улик, помнил страхи. Как все знакомо и узнаваемо. Забытая из-под водки бутылка(!). Сгинувшие в никуда отпечатки пальцев(!). А женщина с бессонницей, сидящая у окна(?!). Но сейчас простая и столь расхожая атрибутика сюжета с убийством касалась моей жизни. И с куда большим уважением следовало сейчас отнестись к так простенько подстерегающим (к следящим за нами, шаг в шаг) приметам реальности: это ямы. Ямы, и человеку преступившему следует их четко обойти, как бы ни были они примитивны и схожи с плохой киношкой. Не дергаться. Не пугаться (например, Таси). И вот (лежа, приглаживал Тасино плечо, в узкой ее постели) важная мысль пришла: мысль о чувствах — мысль уже вне той первой и нервной, горячечной суеты, когда я выбросил ножи в Москва-реку или когда метался по магазинам в поисках Тютьки с бутылкой.