Мужчина оказался опытнее ее.
С виду ласков и расслаблен, он был расчетлив. Долго, трудно и подчеркнуто мучительно доводил не себя, а ее до исступленного заключительного вскрика. Хочешь-не хочешь, с этой минуты женщина сколько- то забывается, отдается. Едва она отошла и пыталась пережить с холодком, он снова. И еще более уверенно, жестко стал доводить ее до сладостно-болевой точки и вскрика. Работал, как пахал. Все медлил, медлил... Вытягивал ей душу. Она было дернулась, раз бы и в дамки. Но он, как клещами, тотчас сдавил ей плечи, не шевельнись, лежи — и продолжал свое. Сквозь зубы выскакивали легкие ее вскрики, ну, стон, ну, просьба. Вдруг стала задыхаться. (Так и не удалось ей. Закрыв глаза, как на пляже. Лежать и думать о жертвенности.) С дрожью, она вновь предала своего Тартасова, теряла мысль, плыла. Мужчина делал что хотел. Доведя ее до почти полной потери своего «я». Зато после, зато теперь, по-хозяйски получал свое. Вставал на минуту вдруг выпить чашку воды. Вставал с ленцой. Шел на кухню — вроде как пересохло в глотке! Оставлял ее в постели, она была никто и ничто.
Вышла одна, с ощущением, что за эти два или три часа ее переехало чем-то тяжелым. Как поездом. Все болело, ломота в плечах и спине, чужое тело! Чужая душа.
Подойдя к метро на ватных ногах, Лариса присела на бортик. На гнутую трубу, что окаймляла только- только засеянный газон. Как птичка опустилась... Присела, как птичка, на тонкий бортик, не в силах ждать. Не в силах дождаться, пока вернется (пока долетит) домой.
И здесь же закурила. (Она тогда курила.) У входа в метро. Как эти. Никогда не позволяла себе, а вот пришлось. Горек был дымок. Не могла сдержаться, вот и сидела, курила, пусть смотрят, пусть идут мимо, пусть что и кто угодно. Какой-то нервный звук рвался из ее легких, звук этот она все заглатывала. Сдерживала в себе. Она бы и бутылку пива взяла, пила бы, сосала из горлышка, как эти нынешние, молодые и подзаборные, но нет. Все-таки нет. Курила...
А что Тартасов? Писать он все равно не стал; не смог. Иссякнув, не возродился. Не склеился и не поддался он в новую починку, но... но место получил. Что да, то да.
И к месту в те же дни он прикупил замечательный вельветовый пиджак. (Быть может, на последние. Но кстати.) Заимев на ТВ теплое говорливое местечко, писатель Тартасов тут же приосанился. Ого-го! Справедливость торжествует. Он был теперь в этом убежден. Уверен! Считал, что лукавым местечком учтены его рассказы и повести, былые творческие заслуги — воздали!.. Как быстро эти пишущие говнюки распускают перья! И как же быстро приспособились его улыбка, его мимика, его походка, его жесты к полученному месту, а место — к вальяжной речи. А речь — к пиджаку. Солидный мужчина...
Все-таки любила. Уставала от своей жизни, но его (его жизнь) любила. Такое не проходит.
Конечно же, Лариса Игоревна с Тартасовым строга, себя не выдаст — дружна, мол, с ним по жизни и не более того! Чуть что его одергивающая и ему, зануде, наперекор. И вида не подающая о сохранившемся чувстве. Старый придурок!.. Ну что? Заскучал? (Можно и поиздеваться слегка над ним. Подсмеяться. Отказали дяденьке — и Ляля? и Галя?)
Его ворчливый (недоволен) голос ее опередил.
— Где, Лариса, ходишь так долго?.. То ты здесь! то где-то еще!..
— Я здесь.
— Плесни-ка мне боржоми.
Тартасов пил минералку глоток за глотком. Спросил:
— Как работается? Устала?
— Нет.
Ишь ты! Не устала ли она? Легко ли, мол, тянуть столь прихотливое заведение в столь смутные дни?
— О чем грустим? — спросил.
Ни о чем. Когда ей щемило сердце, она подолгу смотрела в окно. Там кусты. Верхушки трепал ветер.
— Ни о чем.
Он сказал этак игриво:
— Я бы вернулся, пожалуй, в прошлое.
Но Лариса Игоревна прошлое как таковое не любила:
— А я — нет.
— Правда?
— Правда. С девочками мне, конечно, непросто. — Она на миг призадумалась. — Нелегкий хлеб! Но знаешь ли, Сергей Ильич, я сейчас считаю себя более честной. Куда более честной, чем в те дни, когда я вымарывала абзацы и строчки. Твои в том числе. Когда отслеживала на каждой странице мало-мальские либеральные намеки — твои особенные фиги!
— Фиги?
— Ну да. Фиги в кармане. Так говорили, забыл? А иногда я вычеркивала, вымарывала подчистую такую чудесную, обжигающую строку. У меня сердце млело.
— Я не знал.
— Да и я не знала. Только с временем понимаешь, что была сволочью.
В маленьком кабинете стало тихо.
Тартасов гмыкнул. Пуская свой баритон вперед, покладисто произнес, поддакнул:
— Да. Жуткое было время.
— Мы все протиснулись, — продолжала Лариса Игоревна усталым, но уверенным в правоте голосом, — протиснулись через этот лаз: через узкое место. И хочешь-не хочешь, мы переменились. Кем ты был и чем ты занимался прежде, в конце концов, осталось уже в прошлом. В пережитом. Уже не так важно... Узкое место. Согласись, оно всех нас поменяло.
— В лучшую сторону — или в худшую?
— Каждого по-своему.
— Я не переменился, — надменно поднял голову Тартасов. (Тупой.)
Она продолжала:
— ... Помню, как все, кто был тогда в моих приятелях, искали работу. Либо и вовсе переучивались. Всем было трудно. Все протискивались. Вот ты, писатель, скажи: зачем время от времени взрослым дядям и тетям надо рождаться наново, а?
Но писателю философствовать надоело: «Узкое место»... «Прежде или сейчас»... Сколько можно?! Мы не на телевидении! — Тартасов (мысленно) уже возмущался. Это в ней цензорша не до конца умерла. Это в ней прошлое булькает.
Цензоры всегда моралисты. Он ли не помнит! Женщина, ночью его ласкавшая, а днем той же недрогнувшей рукой!.. железной!.. Однако вспылить вслух Тартасову не хотелось. Осторожничал.
Откашлявшись, он спросил — ладно! поразмышляем мы после... а как бы все-таки Лялю?
Она промолчала.
— Ну, хорошо, хорошо, пусть не Лялю, а Галю. Скажи Гале, что я с телевидения.
Лариса Игоревна пожала плечами — о чем ты? Ты, милый, так редко выступаешь со своей программой,
— Я — писатель.
— Она, милый, этого не понимает. Сейчас этого никто не понимает.
— Могу принести ей сегодняшнюю телекассету.
— Вот еще! Такого добра везде полным-полно. Не удивишь!.. Даже здесь есть кассеты. Замечательные, кстати сказать! Кассеты для предварительного просмотра. (Для переборчивых клиентов.) Знаешь ли, какая у твоей Ляли кассета?.. Ого! Тебе нельзя показывать...
— Голая, конечно.