и завладеть мной. Он написал мистеру Селуину, что будет у него дня через два, и в то же время благодарил за заботу о его племяннике, обещая возместить любые издержки. Когда прибыл мой дядя, кризис болезни уже миновал. Но от крайней слабости я все еще находился в бесчувственном состоянии. Он поблагодарил мистера Селуина за его попечение обо мне, которое, впрочем, заметил он, вероятно, бесполезно, потому что здоровье мое с каждым годом портится, и он опасается, что под конец я впаду в хронический лунатизм.
— Его несчастный отец умер в таком же состоянии, — продолжал дядя, проводя рукой по глазам, как бы в большом волнении. — Я привез с собой своего доктора, чтобы узнать, можно ли его перевезти. Я не успокоюсь, пока не получу возможности быть при нем днем и ночью.
Доктор (не кто иной, как лакей дяди) взял мою руку, пощупал пульс, взглянул мне в глаза и решил, что меня легко можно перевезти и что я скорее выздоровлю в более свежем воздухе. Разумеется, мистер Селуин не противоречил. Меня, бесчувственно лежавшего на кровати, одели и перенесли в карету. Удивительно, как я не умер, будучи в таком положении поднят с постели. Но, видно, так было угодно Богу. Случись так, мой дядя был бы рад больше, чем если бы я выздоровел.
Когда меня поместили в карете, дядя еще раз поблагодарил мистера Селуина, попросил его сказать, сколько следует заплатить, написал порядочный вексель для лекаря, который меня лечил, и, сев в карету, уехал со мной, все еще находившимся без сознания. Впрочем, я был не так бесчувственен, чтобы не замечать передвижения и не слышать грохота колес.
Несколько дней спустя (о путешествии я ничего не помню) я обнаружил, что лежу в постели, в темной комнате со связанными руками. Я собрался с мыслями и припомнил все, что случилось со мной до той минуты, как я лег при дороге. Где я теперь? Комната была темная, я был уверен, что посягал на свою жизнь, иначе; мне не связали бы рук. Я полагал, что находился в горячке и бреду, и теперь только выздоровел.
Я целый час размышлял о том, каким образом оставлен здесь один, как вдруг дверь комнаты отворилась.
— Кто здесь? — спросил я.
— А, — вы опомнились, — произнес грубый голос, — ну, так я вам дам немного свету.
Он открыл ставень, закрывавший окно, и в комнату потоком вторгнулся луч света, ослепивший меня. Я закрыл глаза и раскрывал их постепенно, приучаясь к свету. Оглядев комнату, я увидел голые стены, окрашенные белой краской, и окно, загороженное железной решеткой.
— Где я? — спросил я с ужасом у вошедшего человека.
— Где? — отвечал он. — В Бедламе!note 32
ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ
Удар был слишком силен, и я без чувств упал на подушку. Когда я очнулся, смотрителя уже не было, и я нашел у кровати кувшин воды и кусок хлеба. Я выпил воду. Она произвела на меня удивительное действие. Я почувствовал, что могу встать; руки мои за время обморока были развязаны. Поднявшись на ноги, я, шатаясь, подошел к окну: яркое солнце, прохожие, дома — все выглядело так весело, а я пленник в сумасшедшем доме. Ужели я сходил с ума? Поразмыслив, я решил, что, вероятно, это так и было и что меня заключили сюда люди, ничего не знавшие обо мне. Мне и в голову не приходило, что в этом была вина дяди. Я бросился на постель и облегчил сердце слезами.
Около полудня ко мне вошли врачи в сопровождении смотрителя и прочих слуг.
— Что он, смирен?
— Ах, Боже мой! Как ягненок, сэр, — отвечал человек, входивший перед тем в мою комнату.
Я заговорил с врачом, осведомляясь, каким образом и почему меня привезли сюда. Он отвечал ласково, даже льстиво, уверяя, что я тут по желанию моих друзей, что обо мне будут заботиться, что, по его мнению, пароксизм мой случайный, и, если я буду тих, мне окажут всевозможное снисхождение; что он надеется, я скоро выздоровлю и буду отпущен. Я сказал ему, кто я такой и каким образом заболел. Доктор покачал головой и посоветовал мне как можно больше лежать.
Впоследствии я узнал, что дядя заключил меня сюда под предлогом, что я помешался на мысли, будто бы мое имя Симпл и я наследник его титула и имени; что иногда я беспокою его, врываясь в дом и оскорбляя слуг, но, впрочем, в других отношениях безвреден, что мой пароксизм обыкновенно кончается сильной лихорадкой и что он желает, чтоб я остался в больнице, более из опасения какого-нибудь несчастия, чем из недоброжелательства ко мне.
Читатель с первого взгляда легко заметит изощренность этой выдумки. Не подозревая причины, по которой я был заключен, я, конечно, продолжал бы называть себя собственным своим именем. А пока я бы делал это, меня продолжали бы считать сумасшедшим. Да не удивится поэтому читатель, если скажу ему, что я пробыл в Бедламе год и восемь месяцев. Доктор навестил меня дня через два или через три, и, увидев, что я смирен, позволил дать мне книг, бумаги, чернил для занятий. Но всякая попытка объясниться была сигналом для его ухода из комнаты. Таким образом, я убедился, что не только он, но даже смотритель не обращал внимания на то, что я говорил, и что нет никакой надежды на избавление.
Через месяц доктор перестал ходить ко мне. Я был смирный пациент, и он довольствовался донесениями смотрителя. Меня прислали сюда со всеми доказательствами моего сумасшествия, и хотя доказать сумасшествие очень легко, однако, чтобы доказать противное, нужны очень убедительные доводы. В Бедламе это было невозможно. Но в то же время ко мне относились хорошо, обеспечили все необходимые удобства, давали книги и т. д. Жаловаться на смотрителя я не имел причины — разве только на то, что он слишком был занят, чтоб слушать то, чему не верил. В первые два или три месяца я написал несколько писем сестре и О'Брайену и просил смотрителя отнести их на почту. Он никогда не отказывался принимать письма и всякий раз обещал исполнить мою просьбу. Но впоследствии я узнал, что он их уничтожал. Однако я все-таки питал надежду освободиться, хотя временами беспокойство за сестру, мысли о Селесте и об О'Брайене приводили меня в отчаяние. В таких случаях я в самом деле сходил с ума, и смотритель доносил, что со мной делался пароксизм. Спустя тесть месяцев я впал в меланхолию и начал чахнуть. Я уж более не старался развлечься и сидел, устремив глаза в одну точку, перестал заниматься собой, отпустил бороду, лица никогда не умывал, разве механически, по приказанию смотрителя. Если я не был еще сумасшедшим, то можно было предвидеть, что сделаюсь им. Жизнь проходила как ничто. Я стал равнодушен ко всему, не замечал времени, перемены времен года, даже дня и ночи.
В таком несчастном положении находился я. Однажды дверь отворилась и, как часто случалось во время моего заключения, вошли посетители, приехавшие потешить свое любопытство зрелищем унижения себе подобных, а может быть, и для того, чтоб выразить им свое сожаление. Я не обратил на них внимания и не поднял даже глаз.
— Этот молодой человек, — сказал доктор, сопровождавший гостей, — возымел странную мысль, что его имя Симпл и что он законный наследник титула и имущества лорда Привиледжа.
Один из посетителей подошел ко мне и взглянул мне в лицо.
— Да он и есть Симпл! — крикнул он доктору, стоявшему с вытаращенными глазами. — Питер, вы не узнаете меня?
Я вскочил.
Это был генерал О'Брайен. Я бросился в его объятия и залился слезами.
— Сэр, — сказал генерал О'Брайен, подводя меня к стулу и усаживая, — я говорю вам, что это точно мистер Симпл, племянник лорда Привиледжа и, полагаю, наследник титула. Если, следовательно, его утверждения, что он действительно Питер Симпл, являются причиной считать его сумасшедшим, то он незаконно заключен. Я чужестранец и пленник, отпущенный на слово, но здесь у меня есть друзья. Милорд Беллмор, — сказал он, обращаясь к другому посетителю, пришедшему вместе с ним, — заверяю вас честью, что говорю правду и прошу вас тотчас же потребовать, чтоб освободили этого молодого человека.
— Уверяю вас, сэр, что у меня есть письмо от лорда Привиледжа, — заметил доктор.
— Лорд Привиледж негодяй! — возразил генерал О'Брайен. — Но я надеюсь, есть правосудие. И он дорого заплатит за свои шутки. Мой милый Питер, как кстати я посетил это страшное место! Я так много слышал о прекрасном устройстве этого заведения, что согласился осмотреть его вместе с лордом Беллмором и нашел, что им злоупотребляют.
— Со мной здесь очень ласково обходились, — отвечал я, — в особенности этот джентльмен. Он ни в чем не виноват.