подтянул лопату поближе и сказал:
- Мундир надевай.
- Зачем?
- Надевай, и все.
Дед ухмыльнулся и надел мундир.
- Пуговицы чистить?
- И так сойдет.
- Непривычно, - сказал дед, хлопнув по погонам. - После Сталинграда ввели. А побил я их по жизни - страсть.
- Это кого?
- Да золотопогонников. Офицеров царских так звали.
- А орденов чего у тебя нет? - спросил Авдейка.
Дед помрачнел и буркнул:
- Не заслужил.
На насыпи было пусто. Дед пошел в домоуправление, вернулся с лопатой и спросил:
- Это что за кукиш у вас там сидит?
- Там не кукиш, а домоуправ Пиводелов.
- Кукиш этот Пиводелов. Из какой, говорит, квартиры, почему без моего ведома проживаете, какие, говорит, виды на жительство? Ну, я ему показал виды на жительство, запомнит.
Дед удовлетворенно крякнул и зло, одним духом, одолел делянку. Лопата в его руках была похожа на игрушечную. Авдейка только и успел копнуть раз пять.
- Невелика землица, - сказал дед.
- Давай тети Глашину, - сказал Авдейка. - Она каждый год за нас копала.
- А! - обрадовался дед. - Это грудастая такая?
- Какая? - переспросил Авдейка. Дед смущенно крякнул, боднул головой и принялся копать.
- Ты не очень, а то мне не достанется, - попросил Авдейка.
Вскопали Глашину.
- Чью теперь? - спросил дед. Он стоял бесформенной глыбой в расстегнутом кителе, обдавая Авдейку горячим дыханием. Авдейка подумал.
- Дяди Сидора. Слепой он.
Нашли делянку Сидора. Дед начал кашлять, но докопал до конца. Сели на парапет.
- Закурить бы, - сказал дед и смачно сплюнул. - Враки это, что-де не покуришь - отвыкнешь. Нет от этого отвычки. Ты, Авдей, мал, да помни - дурное привязчиво, с малолетства хоронись. Потом тяжко отходит. Многие с того гибнут.
- Тебе из-за раны нельзя?
- Чего нельзя? - как-то испуганно спросил дед.
- Курить.
- А, курить. Да. Врач сказал, жить хочешь - бросай. Вот и бросил. Не то чтоб жить, а довоевать хочу.
- А скоро победа?
Дед задумался, помял в руке красноватую землю.
- Поди скверная землица? Сколько дает-то?
- Сам-шесть, сам-семь, - важно ответил Авдейка.
- Ишь ты, городской мальчишка, а сам-семь... Род-то наш не крестьянский. Из мастеровых вышли, копали-то, видно, редко, окопы разве. Слышал, были Авдеевы мастерами на демидовских еще заводах, чуть не при Петре. Славились. Я шкатулку одну видел серебряную, работы сказочной, фигурок с сотню - и каждая своим живет. Демидовская. Вот, думал, может, кто из наших, Авдеевых, делал по серебру, слышал, мастер был. Купил я эту шкатулочку, да... - Дед запнулся и сплюнул. - Ну, да не в ней суть. А ты себе заруби, мастерство - первое дело, им человек меряется. Мне вот обучиться не пришлось: с молодости горло драл да махал шашкой. Со скуки, бывало, резал что по дереву, так, баловство. Думал, в сыне отзовется, отце-то твоем, ан нет - книжки все читал, а что вычитал теперь не узнать. Ты вот растешь. Чем хошь занимайся, а мастером стань.
- А когда победа будет? - спросил Авдейка.
- Будет и победа.
- А то долго, мама устала.
- Начали неладно, вот и долго. А что устала, так не одна. На том свете отдыхать будем, - зло закончил дед и поднялся, застегивая китель. - Идем, застудиться недолго.
У подъезда дремал Данауров, выставив палку поперек входа.
- А этот что тут? - спросил дед, носком сапога отодвигая палку.
- Этот не верит.
- Как?
- Ну, не верит ни во что. Сидит и не верит.
Дед с неожиданным интересом стал рассматривать Данаурова.
- Ишь ты! И давно он тут не верит?
- Всегда.
- Жизнью, что ли, обманут?
- Не знаю.
- Похоже на то - урод. Уродов всегда жизнь обманывает. Или они ее. - Пнув напоследок данауровскую палку, дед добавил: - И детей у него нет. Непременно. - И, захохотав чему-то, прогремел: - От таких не рождаются!
- Это кто ж такой? - спросил Болонка, останавливая Авдейку и глядя в подъезд, куда погрузился дед. - Страшный больно.
- Дед.
- Это бык какой-то, а не дед.
Авдейка слегка обиделся и сам этому удивился.
- Он тебе не бык, а герой гражданской войны. Понял?
- Понял. А ордена у него есть?
- Есть, - соврал Авдейка.
- Мне бы такого деда. Это ничего, что страшный, это даже лучше - Сопелки бояться будут. А то я им копеечку нашу проиграл, этим Сопелкам.
- Во что?
- В ножички. Но я еще выиграю. Айда тренироваться, - сказал Болонка, вытаскивая фруктовый нож.
- Спрячь, - прошептал Авдейка, заметив домоуправа Пиводелова, наглухо забранного в темный китель и казавшегося плоским, словно вырезанным из бумаги.
- Сейчас уйдет, - прошептал в ответ Болонка, пряча нож.
Но Пиводелов не уходил. Он стоял перед незаметной дверью в стене с надписью на металлической дощечке 'Домоуправ Пиводелов А. А.', грубо переделанной мелом в 'Домопродав Пиводелов А. А.', а в ушах его звучал оглушающий рык: 'От таких не рождаются!'
# # #
Эта случайная и совершенно бессмысленная фраза неожиданно пробила наслоенное годами глухое равнодушие ко всему, что могут подумать или сказать люди, а тем более - его жильцы, на мгновение вернула домоуправа в годы первой молодости, когда были публично отвергнуты его любовные искания. Присутствующий при этом счастливый соперник - фат, как ему и положено быть, - позволил себе сложную остроту насчет внешности Пиводелова, носящей следы унылой усмешки природы над некстати рассказанным немецким анекдотом.
Оскорбленный Пиводелов уединился тоща в тихой петербургской квартире, разбил все зеркала, отражавшие лицо с незначительными чертами, и впал в жесточайшую горячку. Он долго оправлялся от нее, жадно перечитывая исторические фолианты, оставшиеся от отца, где все было - холопство, насилие и неправый суд. В крови и темени своего прошлого отыскивали авторы свет русского мессианства, призванного спасти мир. Но мессианство не отозвалось в душе Пиводелова, не зажгло родственной и сподобной верой, а ужас деяний предков отвратил его. Тоща Пиводелов обратился к истории всеобщей, но и там обнаружил ту же кровавую грызню за корм и тепло, шутовские колпаки на мудрецах и тени варваров на стенах сожженных цивилизаций. Природа создавала из праха и в прах обращала самые великие, манившие бессмертием эпохи. С маятниковым постоянством творила она путь истории, который и был жизнью людей в их неисчислимых коленах. И ничего иного им дано не было. За долгую болезнь Пиводелов настолько проникся гибельным духом мировой истории, что когда оправился и вышел в город, то, вполне естественно, соотнес с ним происходящее.
Кончалось лето тысяча девятьсот семнадцатого года. Смута наводняла столицу Петра. Люди сбивались в толпы, как клочья дыма. Выли неурочные сирены на заводских окраинах. На столбах и решетках висели ораторы. Бежал околоточный, тяжело припадая на бок и придерживая саблю. Студенты громили аудитории и изгоняли неугодных профессоров. На Невском закипали драки, сыпались стекла и сверкали матросские бляхи. Люди неясной политической ориентации гоняли по улицам кошек с привязанными к хвостам жестяными банками. Декреты, воззвания и прокламации, наспех расклеенные по городу, закручивались в стружки или вздувались парусами и лопались. В Летнем саду, неподалеку от поваленного амура, сидела пожилая дама в шляпке с вуалью, чертя на земле острием зонта.
Горячечные месяцы, проведенные над историей человеческого рода, подорвали молодость Пиводелова. Он стал желт, непроницаем и почти бестелесен. На его глазах империя расползалась, как мокрая газета, и, как к мокрой газете, Пиводелов был безразличен к ее судьбе.
За пролетевшими птицами не оказалось неба - ровна и безжизненна простиралась серая гладь, - и граненый шпиль Петропавловки упирался в ничто, и ничто рождало химеры, за которыми гнались рваные толпы. Город Петра утратил твердость державных очертаний, и небо над головой, и твердь под ногами, он метался и слепо ворочался и сминал самое себя.
Пиводелов неподвижно стоял на углу Гороховой улицы, пропуская струящуюся толпу, и безучастностью своею смещался за грань реальности, когда к ногам его грузно рухнул господин в бежевой паре. Пенсне господина хрустнуло под торопливым сапогом, но тут же оправило крылья и улетело, оставив слюдянистый след, и в этот миг Пиводелов окончательно стал вымыслом.
Он тут же был смыт толпой и плыл в ней с обретенной бестелесностью, пока не оказался у решетки Летнего сада. Там он с легкостью вымысла проскочил сквозь решетку и присел отдохнуть на лавочке вблизи амура, лежавшего ничком как бы в ожидании розог.
Дама в шляпке с вуалью и весьма потрепанном пальто чертила на земле острием зонта и поспешно затирала рисунки высоким ботинком. 'Бог наказал нас и отнял разум. Вы, студент, должны это знать', - сказала дама, и
Пиводелов всем телом потянулся на первую здравую мысль, услышанную в городе. Дама снова нанесла на землю замысловатую фигуру и, секунду помешкав, стерла ее. 'Что, не слышно ли знака?' - спросила дама. 'Нет, сударыня, но какого, позвольте спросить, знака вы ожидаете?' 'Ax! - воскликнула дама и настораживающе хихикнула. - Ведь нас Бог покарал, мы все теперь ищем чертеж вы знаете, как в моде нынче чертежи, - и стоит найти тот, что нужен, - Бог смилостивится над нами. Вот и я как все - черчу и жду знака. Ведь должен же наконец быть знак, что чертеж найден'. Пиводелов вежливо согласился и ушел. На решетке Летнего сада висел оратор, сжимавший в руке кепку. Толпа перекрывала гулом его высокий голос. Она была пестра, телесна, безумна, и Пиводелов отчетливо видел на ней кровь.
Пришла осень тысяча девятьсот семнадцатого года. Пришла и ушла. Околоточный сбрил усы и пил чай с отрешенностью