середину комнаты. Обернувшись к медведю, распахнутому во всю стену, он шумно потянул воздух и пошевелил остриженной головой, плотно сидевшей на красной шее.
- Значит, дождался меня. Помнишь. И я тебя помнил. Одним выстрелом снял, не шутка.
Авдейку оглушила тишина, стиснутая руками мамы-Машеньки и отражавшаяся глазами бабуси. Никогда прежде не раздавалось в Песочном доме такого голоса, и Авдейка подумал, уж не нарочно ли все говорят шепотом.
- Так, - пророкотал дед, решительно поворачиваясь от медведя к бабусе. Софья Сергеевна, стало быть.
Он чуть уменьшился в росте, что должно было изобразить поклон, потом так же резко отвернулся и поманил Авдейку. Авдейка подошел. Красные руки легли ему на плечи, заставив немного осесть, легко ощупали, повернули кругом и отпустили.
- Внук, значит, Авдей. Так.
Авдейка остро почувствовал в голосе недовольство и отошел в угол, откуда исподлобья глядел на деда.
- Не ждали, значит. Прямо как на картине, уж не упомню чьей, не обессудьте. Было дело, внедрял культуру. В Бухаре, в двадцать третьем. Русификация, одним словом, - русску бабу берем, пудру 'Гусь' покупаем... Не ждали, значит.
Он сел к столу в кресло 'ампир', которое даже не застонало, а смертно выдохнуло под ним, и вывалил из мешка банки, пакеты и пузатую фляжку в меховом чехле.
Авдейка заметил свой штык, предательски торчавший из-под одеяла. Загородив деду кровать, он обнажил полосатый матрас, резко проткнул его и пропихнул штык внутрь. Потом заровнял постель, бесследно поглотившую штык, и повернулся к столу.
Дед тупо глядел на продукты, завалившие стол. Потом примерился, отломил себе кусок колбасы, а остальное широко отодвинул рукой.
- Это тебе, невестка.
- Нам не надо, - твердо сказала мама-Машенька, выдерживая тяжелый красноватый взгляд.
- Так. Не приемлешь. На улицу прогонишь или как?
- Живите.
- И на том спасибо. Не пришлось тебе у меня пожить, так я у тебя поживу.
Грузный, налитый кровью, дед свинтил пробку с утонувшей в руке кожаной фляги, плеснул в стакан белую жидкость, заглотнул одним духом и принялся жевать. Запахло ливерной колбасой.
- Рассказывай, невестка. Что Дмитрий, воюет?
- Убили Дмитрия, - ответила Машенька. - В ноябре, в ополчении. При обороне Москвы.
Дед вздрогнул и яростно заворочал челюстями. Наконец сказал, как из бочки:
- Так. Пережил я, стало быть, Митьку. Не думал, не думал.
Он закашлялся так, что дрогнули стены, и, отдышавшись, со страшной гримасой положил руки на грудь.
- Помянешь? - спросил он, снова берясь за фляжку.
Машенька покачала головой.
Дед выпил один, помолчал, закрутил фляжку и отодвинул колбасу.
- Освобожден вчистую, - сказал он. - Два года воюю. Рядовой. Осколочное ранение в легкое. Комиссован. Точнее, умирать списан. Однако, думаю, поторопились со мной. Прошусь на фронт. У тебя долго не заживусь. Стели на полу.
Авдейка долго не спал, прислушиваясь к сопению и кашлю, сотрясавшему деда. Страшным казался ему этот дед, воплотившийся из небытия, из призрачного воина на красном коне. Не хотелось верить в то, что этот чужой человек, неожиданно и грубо водрузившийся посреди жизни, и есть его героический дед. Пообвыкнув, Авдейка все же поверил, но деда не полюбил, боялся, не вспомнил бы он о своем штыке, спрятанном в матрасе.
Дед зажил особняком. С утра надевал китель, надраивал пуговицы и ходил по учреждениям, а вечерами пил спирт или водку и угрюмо жевал ливерную колбасу.
Однажды больно стиснул Авдейку и сказал:
- Ну и дохляк! Поди колотят тебя? Хе-хе! Как пить дать колотят!
Он презрительно фыркнул и закашлялся, придерживая грудь руками. Потом, прочищая горло, прошелся по комнате и свалил столик с лекарствами у бабусиной постели. Разлетелись по полу порошки и таблетки, тонко зазвенели ампулы. Бабуся закрыла глаза. Было тихо, только ритмично и нежно булькала жидкость, выливаясь из разбитых ампул. Дед поднял столик карельской березы на одной ножке и буркнул:
- Это ж надо, миры рушатся, а этакую хлюпость берегут.
Потом, громко сопя, зашарил по полу, собирая лекарства. Авдейка помогал и порезал руку осколком ампулы.
- Зажми, - сказал дед и бросил платок.
Бабуся лежала, закрыв глаза от бессилия, и вспоминала печальный вечер тридцать восьмого года, когда удлиненная горем жена Василия Савельича рассказывала ей о начале своей жизни с мужем. Его взяли накануне, и гостиная, затаившаяся в полумраке, была страшна своей роскошью и следами недавнего разорения. В одеревенелом рте этой женщины еще угадывалась резная капризная стать, и, вглядываясь в него, бабуся плохо запомнила подробности соединившего их преступления. В рассказе упоминалась конюшня, недавно перестеленная солома, отголоски смутных страхов и ошеломляющий налет на усадьбу - свист, ругань, выстрелы, - а потом огонь, которым все покрывается на Руси. Она шла на свет пылающей конюшни, эта барышня, полная тревоги и той смелости, которую внушает юная, уверенная в себе женственность, когда ее рванул на коня человек в распахнутом полушубке.
И двадцать лет спустя она помнила горячую грудь под овчиной, лицо в отблесках пламени и прямую, звериную красоту остановившихся на ней глаз. 'Моя будешь, барышня! Ой моя!' - услышала она, и ощущение решенной судьбы до сладкого обморока скрутило ей тело. Через час уцелевшие дворовые затушили конюшню, выкатили баграми трупы, обугленные, как поленья, и среди них по перстню отыскали ее отца. 'А лошадей увели, - добавила эта невероятная женщина. - Он увел'.
Проводив бабусю до порога, она обернулась к своей разоренной квартире и буднично заметила: 'Теперь уже все покончено. И с ним...' Рука ее с грацией подстреленного животного обвела анфиладу комнат, а потом замерла, указывая на квартиру напротив. 'А отсюда год назад взяли, день в день обоих... и жену тоже, Липочку. По детству еще подругу, по имению...'
Бабуся ступила на красный ковер, хлынувший по лестнице, и отдернула ногу. 'Прощайте, прощайте...' - повторяла она с тем же болезненным усилием губ, с каким в двадцать втором году перечитывала надпись над булочной на Волхонке: 'Цареубийцам вне очереди!' - как на пятом году революции анонсировал ее смысл находчивый нэпман, впущенный в сияющую историю через черный ход и наживавший свои скоротечные барыши.
Но поборницы свободы и равенства, что барышнями ушли из хороших семейств с падкими до них красными комиссарами, не стояли в хлебных очередях. Из пены опавших иллюзий проглянула реальность, обнаружив, что в хаосе братоубийства эти барышни выбрали победителей, влекомые не отвлеченными идеалами, но чутьем самок, не всегда осознанным, но всегда безошибочным. Достигнутые свободы осуществляли их бывшие гимназические подруги, сносившие в Торгсин уцелевшее серебро и навешавшие кладбище в Соловках, пока серебро не иссякло и кладбище не срыли.
'Но теперь и им отдалось, - думала бабуся, опасливо ступая по красному, и как же тяжело им, привыкшим брать без спросу и без очереди! Революция подвела итог миру их предков, а детям, предавшим родителей, бросила эти двадцать лет, как кость сманенной собаке. '...ибо какою мерою меряете, такой и вам отмерено будет'. Мера в руке Господа, а суд его правит .человек, плодя неизбывное преступление. И бесконечное возмездие идет по людским коленам, как рябь по воде'.
В ужасе покинула бабуся обреченный дом и уже никогда в него не вернулась. Стояла осень. Напротив Моссовета бил фонтан. Падали листья. Осенью, на 1938-м году от Рождества Христова, в Москве падали листья...
Пять лет спустя эта непостижимая женщина приняла свой конец под ногами обезумевшей толпы, а сын ее погиб на фронте. В своих бессловесных молитвах бабуся просила мира ее душе, но самой мысли о Василии Савельевиче бежала, как искушения. То, что этот бритоголовый убийца сгинул, что в судьбе его отозвалось собственное зверство, смущало ее очевидной справедливостью совершенного над ним людского суда - преступления, воздавшего преступнику его же мерой.
Но теперь он вернулся. Он был жив, силен и стоял тяжелыми сапогами на осколках ампул - попранием добродетели и милосердия. Высыпавшиеся из пакетиков с надписями, таблетки перепутались, лежали неразличимой грудой, и Авдейка выстраивал их походным солдатским строем.
Поймав бабусин взгляд, дед глуповато ухмыльнулся.
- Совсем как люди, Софья Сергеевна. Вытряхни из одежонки - и не разберешь, кто где. Все беленькие да горькие, а?
И рассмеялся, раскашлялся до стона.
# # #
Авдейка снял платок, почерневший от крови, и стал вылизывать порезанную руку. Дед залил порез йодом и завязал чистой тряпкой. Авдейка не плакал.
- Странный ты, - сказал дед. - Легкий какой-то, дерганый. Больно, а не ревешь. Удивляешь.
Авдейка промолчал и ушел к Болонке, у которого была копеечка. С этой копеечкой они каждое утро ходили на Беговую, где росла береза, и измеряли листочки, ожидая, когда они станут с монетку и можно будет сажать картошку. В этом году тетя Глаша разрешила Авдейке брать ее лопату, но листочки упирались и не хотели вылезать из почек.
Наконец почки взорвались зелеными клейкими монетками, и Авдейка завладел лопатой. На другой же день у него выросли чудесные волдыри, он показал их бабусе и, миновав деда, направился с лопатой к двери. Неуловимым движением дед выставил из-под стола ногу, Авдейка споткнулся, больно ударился о лопату и с грохотом свалился в угол. Сквозь злые слезы он посмотрел на ухмыляющегося деда и сказал:
- Паразит. Шел бы картошку копать.
- Крепко, - ответил дед и поднялся. - Пойдем. Авдейка этого не ждал и косился волчонком. Дед натянул гимнастерку и спросил:
- Лопату дашь?
- Нет.
- Значит, найду.
Авдейка