прислушавшись. - А то вчера не стреляли, так страшно. И за керосином очереди не было.
- Сводку слышал? - спросил Кащей.
- Слышал. Не поймешь там ничего. Вроде к Химкам прут, гады.
- Когда Химки возьмут - узнаем, - вставил Сахан. - У нас комендант этих Химок живет, в пятом подъезде, толстый...
- Ты, Сахан, сгоняй на Бутырку, на рынок, - распорядился Кащей. - Пошустри там у торгашей - эти оглоеды все знают.
- Сам сгоняй, - огрызнулся Сахан.
Кащей вздрогнул, но сдержался, только кулаки стиснул.
- Я слышал, на днях осадное положение объявят, - сказал Лерка.
- А сейчас разве не осадное? - спросил Алеша.
- Осадное! - Сахан хмыкнул. - Вот когда все пути отсюда перекроют да комендантский час введут и нарушителей начнут на месте шлепать - тогда узнаешь, какое это осадное.
- А верняк? Про осадное - верняк? - спросил Кащей, делая тяжелый шаг к Лерке по дощатому настилу карусельного круга.
- Правда, - твердо ответил Лерка, подняв светлые глаза, опушенные густыми женственными ресницами. - Верняк.
- А пока беги себе, - продолжал Сахан, ни к кому не обращаясь. - По шоссе Энтузиастов. Скатертью дорога. Или квартиры грабь - вон их сколько побросали.
- Будет свистеть, - произнес Кащей и сплюнул. - Как стемнеет, просочусь по Волоколамке, пошукаю, что там, на фронте. А ты, Сахан, на Бутырку все же сгоняешь. Проверю.
Сахан дернулся, но смолчал, яростно пнул ногой землю. Карусель отозвалась застоявшимся железным вздохом и неожиданно сдвинулась.
- Крутится! - удивленно воскликнул Лерка и, спрыгнув на землю, грудью налег на ослика.
- Вперед! - подхватил Алеша и, отведя ободранную руку, потащил свою лошадку за пятнистую шею.
Скептически улыбаясь, Кащей взялся за железную стойку и пошел по кругу, все легче и легче преодолевая ржавое сопротивление.
'А дурак Кащей, - думал Сахан, сидя на карусели и слегка касаясь ногой земли. - Сидел всю жизнь за своими бандюгами - умным казался, а как один - так и дурак. Оглоеды! Много они знают, его оглоеды, да и он тоже! Лерка - вот за кем глядеть надо. Пока Лерка здесь, так и за себя трястись нечего - уж его-то папашу с ромбами, да из штаба РККА, никак немцам не оставят. Не напрасно, выходит, я его добивался сегодня - а ведь и в ум не брал. Теперь-то не упущу, в оба-два досматривать стану. А Кащей... только орать горазд. Сила-то его в братьях, а они - воры, все, кроме Митьки, по штрафным воюют - порешат их враз. А один он - что? Плюнуть да растереть'.
Все свободнее, жарче, заливистее раскручивалась карусель, и мелькали очнувшиеся из детского сна летучие лошадки и ослики.
- По коням! - кричал Алеша Исаев, неловко повисая поперек полинявшей лошадки. - Вперед! За Родину!
- Машенька! Мама-Машенька, - кричала Глаша, колотя в стену и не отрывая глаз от карусели, грохочущей посреди двора. - Ты глянь, ребята катаются! На карусели!
Вращение застопорилось разом: карусель забилась, зашлась в железной тряске - и стала. Ребята спрыгнули на землю, постояли, притихшие, - и разошлись, не глядя друг на друга.
- Вот и откатались, - сказала Глаша. - Не успела ты, Машенька.
# # #
Авдейка, разбуженный стуком в стену, сидел на кровати и размышлял над перламутровым веером. Он бросился навстречу вошедшей маме-Машеньке, обхватил ее ноги и проверещал:
- Мама, мама! У меня веер! Что мы теперь делать будем?
- Жить будем, - ответила Машенька.
И стала жизнь. В жестком укладе осадного положения утвердился дрогнувший было порядок. Появилась милиция и девушки с аэростатами. Выменяв на неумирающем рынке муку и картошку на свою прежнюю жизнь, Машенька нанялась работницей в троллейбусный парк, который теперь производил гранаты. Росли надолбы, щерились противотанковые ежи на рубежах внутренней обороны, с бесконечностью конвейерной ленты ползли гранаты. И, ни к кому не обращенным обманом, висели объявления сбежавшего венеролога. Стучали о крыши осколки зенитных снарядов, горстями рассыпались по ночам непонятные выстрелы, тяжко ворочалась приближающаяся канонада, выпавший снег покрывал мусор, забивался в каменные щели и плескал в красных знаменах, вывешенных на Седьмое ноября. Немцы надвигались, скоро перестал выезжать из дома сосед со второго этажа, назначенный комендантом Химок, но страх, отсеченный пропастью шестнадцатого октября, остался позади и не мучил Машеньку. Наконец пятого декабря, в лютую, перехватывающую горло стужу, продохнулось: 'Наступление!' Сказочными витязями скользнули над пургой таинственные сибирские полки, и немцы были отброшены на восемьдесят километров, на сто и дальше, дальше Звенела в ушах непривычная тишина, длиннее и оживленнее стали очереди в распределителях.
В эти дни Машенька замкнулась в недобром предчувствии. Пока грохотало вблизи, она сердцем чувствовала Дмитрия, но вот отошел, рывком отодвинулся грохочущий вал, и за гранью растаявшего звука она уже не представляла его. И когда бледный подросток твердо стал в проеме распахнутой двери и протянул ей похоронку, она, казалось, была готова к этому и неторопливо обтерла о фартук пену с распаренных рук. Но тут что-то сместилось в пространстве, комната исчезла, и дым застлал Машеньку. Лунное лицо подростка, лицо бедствия, плавало в дыму, излучая бескровный свет.
- Уйди! - крикнула Машенька, стискивая серый бланк. - Да уйди же!
А когда дым рассеялся и комната вернулась в свои грани, она вспомнила: 'Это тот парень, что в окно землю бросал. Он принес похоронку на Дмитрия. Чего же я испугалась?' Машенька взглянула на бабусю и забыла о ней. 'Дмитрия убили. Дмитрия убили...' - повторяла она про себя и широко шагала по комнате, разнашивая страшное известие. Но боли не было, беда пришлась впору. Машенька затихла и прикрыла разметавшегося во сне Авдейку. Потом сознание ее снова втиснулось в обношенную беду, и она поняла, что Дмитрий пропал для нее уже в те три ночи после смерти матери, когда ожесточился мужской мукой и страстью, которым не было в ней отклика.
'Я всегда боялась этого, - думала Машенька. - Боялась тех мальчиков в подъезде, от рук которых мутило голову, и не понимала, что мешает бежать от них. Мне они были не нужны, я и не знала тогда, зачем позволяю им, - а это Авдейка просился из меня в жизнь. А в те ночи и в Дмитрии проявилось то, что было в мальчиках, и он ушел защищать меня, свою женщину, которой я так и не стала. А мне оставил Авдейку - пока он не вырастет и не перестанет нуждаться во мне. А тогда он уйдет, как Дмитрий, и...' - Машенька упала ничком поперек кровати и зажала зубами скомканный бланк похоронки. К утру, когда он превратился в жвачку, Машенька пошла на смену. Она делала гранаты, разгружала баржи с дровами и стирала чужое белье. Она металась и таяла, как капля воды на раскаленной сковородке, силясь своей жизнью защитить то, что не защитил Дмитрий своей смертью.
# # #
Авдейка запомнил картинки в букваре с такой силой, что болели глаза, и просился во двор, в надежде, что там они оживут, но мама не пускала, пока он не подрастет. Авдейка скучал, топтался у косяка под карандашной отметиной его роста с цифрой '4' и равнодушно перебирал кубики в корзинке. Кубики были древесными отпилками, окрашенными кровельным серебром. Когда-то их грубые срезы проложили первые определительные линии в Авдейкином мире - грани света в скольжении теней. Они внушали пугающий восторг власти, и Авдейка смеялся, разбрасывая ребристую твердь. Но мир, разрушенный в предметы, вызывал внезапную муку, стремление вернуть ему изначальную цельность. И в первые шаги поднял Авдейку смутный страх, внушенный разобщенными частями, утратившими образ и связь. Этим страхом и началась для него собственно жизнь - память о жизни.
Ею выделился из небытия закатный свет за ширмой, где молча умирала бабуся, Машеньки мать, ее взгляд на картину, по серому насту которой - из печали в печаль - уходила и не могла уйти несоразмерно рыжая лиса. Еще белый медведь, припавший к стене могучим белым объятием, и вещи, хранившие память о мужчинах, живших до него, - китель без пуговиц, раскрывающееся лезвие, кривое и ржавое, и восхитительный штык под кроватью - погибшего дедушки, папиного папы, героя гражданской войны, красного командира на красном коне. Было пленительное ощущение его острия и ложбинок, утопленных в гранях, по которым должна стекать безымянная кровь, и невнятная гордость тайной наследственной причастности мужскому труду убийства.
Другие вещи рисовались смутно, как марлей отделенные забвением. Кажется, был стол, который умел ходить на львиных лапах. Вначале он отошел к стене, а потом и вовсе ушел. Растаяли льдинки, висевшие на потолке, обнажив прекрасную желтую лампочку, от которой графин из синего стал желтым. Исчез тяжелый черный буфет, и в комнате стало просторно. Задвинутое им в угол, ожило старинное красное кресло с весело закручивающимися пружинами. В кресле сидел папин друг, оставленный с отрядом минеров, чтобы взорвать Тушинский аэродром, когда немцы войдут в Москву. Все его знакомые эвакуировались, поэтому он приходил к Машеньке, делился пайком и рассказывал, прикрывая рот ладонью:
- Хозяин улетел шестнадцатого, вот и сорвалась пружина, и побежали, как скот. Его на рассвете Яша Моисеев поднял с двадцать второго завода. Ты Яшу помнишь, мы с ним были у вас. Вот с Филевского поля он его и взял - на Куйбышев. А к двадцатому вернулся Хозяин, тогда уже осадное ввели и Москву закрыли. Что с ним случилось, не пойму: фронт в те числа держался, немцы от Москвы дальше были, чем теперь. Нервы, видно... Во как повязано - у него рука дрогнула, а в народе хаосом отдалось...
Когда немцев прогнали от Москвы, минер уехал, а кресло занял его знакомый летчик, а потом другие, уже никому не знакомые летчики. Все они были молодые, веселые, в Москве прежде не бывали и