видели ее только с воздуха. Их роднило поскрипывание портупей, радость передышки между боями и внутренняя стать людей фронта, отличающая их ото всех, кого Авдейка прежде видел. Все они играли с Авдейкой, спрашивали, хочет ли он стать летчиком, и кормили колбасой из сказочных пайков. Но с приходом мамы-Машеньки все менялось. Летчики вминались в кресло, краснели от предательского повизгивания пружин и не знали, куда деть большие, задубевшие руки. Мама-Машенька точно, одна к одной, складывала разложенные по туалетному столику трубочки колбас и банки консервов. Летчики неловко, как ребенка, принимали возвращенные мамой-Машенькой продукты, с видимым облегчением прощались и уходили - в коридор, в следующую дверь к тете Глаше. Вскоре летчики стали приходить к ней, минуя Авдейку, а кресло, в котором они сидели, занял дядя Петя-солдат. Кресло заскрипело под ним всеми пружинами, и дядя Петя назвал его 'ампир'. Он был плотный и белый, этот солдат с орденами на вылинявшей гимнастерке, и такими же плотными и белыми были обрубки рук, лежащие на его коленях, а палец, одиноко торчавший в одном из них, был темен и тонок. Солдат сидел неподвижно, и только палец его почему-то дрожал.
# # #
Дядя Петя-солдат был одним из сорока сироток, подобранных бабусей в гражданскую войну. Они плели лапти из веревок и ходили по деревням, где меняли их на хлеб и ночлег. Так они и спасались до двадцать второго года, когда сироток организовали в показательный детдом 'Завоевания Октября', откуда бабуся с Машенькой были изгнаны как чуждые элементы. А дядю Петю признали за подлинное завоевание Октября, продержали в детдоме до заводского училища, а оттуда взяли в армию и послали на финскую войну, где он и оставил свои пальцы. На войну с немцами дядю Петю уже не взяли, и он долго скитался по Волге, не зная, куда деть себя, потому что никогда раньше нигде не жил. Такое уже было с ним в детстве, когда родителей его с братишкой убили дезертиры, бежавшие с германского фронта, а он переждал в огороде и потом не знал, куда ему идти, пока не встретил бабусю с сиротками и не прибился к ней. Так и теперь, комиссованный из армии, он снова начал искать бабусю по стране, урезанной фронтом, наконец отыскал в Песочном доме, сел к ее постели и незаметно гладил ее руку своим случайным пальцем. Он гулял с Авдейкой по Москве, где было много солнца и грязи, а людей мало. Авдейка надеялся встретить собаку или кошку, но дядя Петя-солдат сказал, что их съели.
- Неправда, - ответил Авдейка. - В букваре еще сегодня были.
- В букваре не съели, - охотно согласился дядя Петя-солдат и быстро перевел разговор: - Смотри лучше, как дом веревками валят.
Дом оказался одним из фанерных бараков. Их построили на аллейке, чтобы немцы, бомбившие Москву, не подумали, что рядом мост. Теперь жильцы окрестных домов растаскивали их на дрова, смеялись, ссорились и уходили, навьюченные досками, напоминая больших ежей. У ворот Песочного дома стояли фанерные щиты с плакатами, матерью-Родиной и наколотым на штык Гитлером. Отбрасывая ногами валявшиеся деревца, шагал по насыпи домоуправ Пиводелов с деревянной саженью. Большие мальчишки, которыми командовал маленький татарин Ибрагим, ломали карусель. Авдейка жалел лошадок и осликов, но молчал. Дядя Петя-солдат посадил его на парапет, обтер щеки обшлагом шинели и сказал, что карусель сломали только на то время, пока война, чтобы сажать картошку. И брезент для того убрали. В окнах Песочного дома со смытыми бумажными крестами отражалось весеннее небо с беспрестанной сменой облаков, а одно избранное солнцем окно во втором этаже пылало золотом. Из него выглянула женщина в белой медицинской шапочке на пышных волосах и крикнула, перекрывая весенний гул:
- Алеша, домой!
Алеша повернулся на крик, прижимая к груди выломанную из карусели лошадку.
- Иду, мама, иду! - прокричал он и воткнул лошадку в землю.
- Солнышко, - сказал, присаживаясь на парапет, участковый милиционер Еремеев - бывший сапер с обожженным лицом, видеть которое было так страшно, что Авдейка взобрался на насыпь и спрятался за его спиной.
- Куришь, солдат? - спросил Еремеев.
- Бросил, - ответил дядя Петя-солдат. - Вот как закрутку сворачивать нечем стало - так и бросил.
- И я бросил, - сказал Еремеев. - Пожегся, видишь, с тех пор от огня так и шарахает. Не справлюсь никак.
- Плохи дела, - сказал дядя Петя- солдат, - только и утешения, что стакан еще держу.
- Этим утешением с ума съедешь. - Еремеев придвинулся. - Я тут по гражданке служу - повидал. Жить надо, а не стаканом утешаться.
Дядя Петя-солдат промолчал. Из подъезда вышел парень в распахнутом бушлате и, заметив Еремеева, быстро скользнул мимо.
- Иван! - позвал Еремеев. - Кащеев!
Парень, не оглядываясь, пересек двор и остановился в дальнем конце насыпи возле ребят, столпившихся у карусели.
- Тяжелый парень, - сказал Еремеев, - никак к делу не пристанет. Все эти Кащеевы ребята непокладистые. С малолетства по колониям мыкались - отец у них вор. На фронте они теперь - кто и жив, не знаю. А этот, Иван, один здесь, с матерью. Работать не привык - на легких деньгах жил, вот и мается теперь в общей шкуре.
- Обомнется, - сказал дядя Петя-солдат. - Уж каких обминало.
- Осенью на передовую пробрался, - продолжал Еремеев. - Тут рукой подать было, сам знаешь. Вернули его через сутки - на себя не похожего. Уж не знаю, что он там видел, а пробрало его - сам на завод просился. На тридцатом теперь в учениках ходит.
- Ну и как?
- Поначалу пошло, а теперь, гляжу, съезжает - угрюмый, морду воротит. Не выкинул бы чего.
- А парень ладный, - заметил дядя Петя.
- Слушай сюда, солдат. - Еремеев положил руку на плечо дяди Пети. - Иди ко мне работать, а? С детьми. И прописку тебе оформим, и паек. Детей трудных воспитывать будешь. Тут все теперь трудные - без отцов растут, матерей не видят. Им человек нужен. Ты посмотри на них - волчатами живут, воруют на рынках, власти над собой не знают. Ведь война кончится - их же убивать придется... Соглашайся, солдат. У меня участок - чуть не полрайона, рук не хватает.
Дядя Петя промолчал и спрятал под обшлаг задрожавший палец.
- Не в руках дело, - сказал Еремеев, проследив за исчезнувшим пальцем. Тут душа нужна.
- Не в руках, - ответил дядя Петя. - А детей муштровать не смогу. Меня самого в детдоме кроили, лейтенант. Не обессудь.
- Эх, солдат. - Еремеев вздохнул и убрал руку с плеча дяди Пети. - Как же это? И воевали мы оба, и покалечены...
- Так ведь и пятаки по-разному обтираются, - ответил дядя Петя.
Еремеев вздохнул, поправил портупею и ушел.
- Идем, дядя Петя, - сказал Авдейка, нашаривая за обшлагом темный палец.
- Алеша, домой! Больше не жду! - прокричала женщина в белой шапочке и исчезла в золотой ряби.
Солнце, поднимавшееся над Песочным домом, дрожало в стеклах, скользило по ломам, которыми переворачивали карусель, и стояло двумя синими кольцами в распахнутом окне третьего этажа.
Скрытый полумглой комнаты, там затаился Лерка, прижимая к глазам трофейный бинокль. Приближенная цейсовскими стеклами, под ним лежала красноватая земля в асфальтовой раме, разбросанные по ней графически-хрупкие, не привившиеся к жизни саженцы, скатанный брезент и вздыбленный карусельный круг. Весенним гомоном звучал двор, и Лерка жадно ловил доносившиеся до него веселые выкрики:
- Еще! Взяли! Подпирай, Леха! Ломать - не строить, сердце не болит! Да подпирай же, черт! Прими ногу! Пошел!
Лерка переминался с ноги на ногу, подавляя желание броситься во двор на общую и веселую работу. После утра семнадцатого октября, когда в опустевшем дворе последний раз кружилась карусель, Лерка не разговаривал с ребятами. Тогда их сблизила неизвестность и смутный страх возможного вторжения, но немцев отбросили, и установившаяся жизнь в угрюмых заботах голода и изнурительного труда - жизнь на грани жизни - стеной отделила от них Лерку, для которого ничто не изменилось с войной. Он стал чужим, он остался в счастливом довоенном мире, навсегда исчезнувшем для дворовых ребят - и они забыли его. Он по-прежнему ходил в школу и часами сидел в своем кабинете у рояля, и тот же профессор консерватории разучивал с ним 'Хорошо темперированный клавир' Баха. Профессор был сух, высвечен старостью, как одуванчик, а руки его, которые ценил еще Антон Рубинштейн, сохранили безвременную юность. Когда профессор уходил, Лерка разбирал оперные партитуры, импровизировал или доставал тайную тетрадь с упражнениями по контрапункту и решал все усложнявшиеся задачи.
Так он рос - неприметно, как все живое, поднимаемое непрестанным и глухим усилием природы, - и все доступнее становился ему мир формы - замкнутый, совершенный и неподвластный времени, как руки профессора. А за окнами призраками скользили редкие прохожие. Сыпучий снег заметал их следы, свивался в шатер над каруселью и все падал, падал в сумеречный и пустынный двор, погребая саму память о довоенных играх, в которых Лерка бывал так счастлив.
В свою жизнь он сменил уже четыре квартиры и в Песочный дом переехал за два года до войны, когда отец получил очередное повышение. В новой школе его отношения с ребятами не сложились. По какому-то пустяшному поводу учитель вызвал в школу отца. Лерка, предчувствуя, чем это обернется, просил не писать в дневник, но учитель неверно понял его страх и настоял на своем. Отец приехал в школу при всех регалиях и прошагал в директорский кабинет с двумя ординарцами по бокам. С тех пор Лерка физически чувствовал пустоту, обложившую его в школе, как ватином. Учителя ставили ему пятерки, не интересуясь его знаниями, а ребята, видя это, или враждебно отстранились, или так откровенно заискивали, что с души воротило. И только во дворе, в буйных и веселых играх, Лерка чувствовал себя своим. Игра была