По мере того, как осень вступала в свои права и постепенно переходила в зиму, прибавилось и новое бедствие — холод. Не раз я проклинал крохотное окошко моей камеры, в котором, естественно, не было никакого стекла — только решетка; мне казалось, что лучше уж сидеть в полной темноте, чем выносить задувавший в окно холодный ветер, ронявший снежинки на грязный пол. Единственным способом согреться были физические упражнения; впервые за всю свою жизнь я к ним пристрастился. Однако тюремная диета не располагает к большим физическим нагрузкам, поэтому большую часть времени я проводил сидя или лежа на своей соломе, сжавшись в комок и обхватив руками окоченевшие босые ступни. Удивительно, что, несмотря на холод и отсутствие витаминов, я отделывался одной лишь постоянной простудой. Все-таки человек обладает большими ресурсами приспособляемости; собственно, это спасло мне жизнь — в этой тюрьме, в условиях полного отсутствия медицинской помощи, меня гарантировано прикончила бы не только пневмония или бронхит, но даже какая-нибудь ангина. Впрочем, помогало мне и то, что зима выдалась довольно теплой, насколько подобное слово вообще применимо к этому времени года. Короткие заморозки сменялись оттепелями с дождем и мокрым снегом, и, будь у меня возможность выглянуть в окно, я, вероятно, постоянно наблюдал бы на улицах жуткую слякоть. Но такой возможности у меня не было: маленькое окошко располагалось более чем в двух метрах от пола, а подойти к нему и подпрыгнуть я не мог — не пускала цепь.
Однако физические мучения были не единственными. Я по-прежнему считаю, что одиночное заключение лучше пытки постоянным пребыванием в обществе, но лишь тогда, когда узнику есть чем себя занять. Однако когда нет возможности ни читать, ни писать, ни даже играть с самим собой в карты, а цепь позволяет сделать не более двух шагов в любую сторону, скука превращается в кошмар, который, кстати, не затмевает физические страдания, а лишь усиливает их. Время словно останавливается; пытаешься все время спать, но постоянно просыпаешься от холода. Иногда надзиратель, которому тоже скучно на дежурстве, остановится у двери какой-нибудь камеры поболтать с заключенным, но, увы, эта возможность скоротать время представлялась редко, да и к тому же я не знал, о чем говорить. Надзиратели не большие охотники рассказывать — в их жизни редко случается что-нибудь стоящее упоминания; я же, в свою очередь, быстро исчерпал запас скабрезных анекдотов, которые помнил еще с Проклятого Века, и не нашел другой безопасной темы. По мере того, как голод затуманивал сознание, я все больше опасался ляпнуть что-нибудь лишнее. Некоторое время я развлекался тем, что выкладывал на полу фигуры из соломинок; затем и это наскучило мне до отвращения. Я поймал себя на том, что разговариваю с крысами. «Через некоторое время ты начинаешь говорить с ящерицами, а скоро они начинают тебе отвечать…» — припомнилась мне фраза из какой-то книги моей эпохи. Да, конечно, все это не могло не действовать на психику. Постепенно я погружался в какую-то апатию, теряя чувство времени и ощущение реальности происходящего. Говорят, немало узников выходят из такой тюрьмы и через десять, и через двадцать лет, умудряясь сохранить при этом рассудок. Что ж, для этого, вероятно, надо родиться в средневековье, с его неспешным темпом жизни и минимальными потоками (точнее, ручейками) информации. Мозг цивилизованного человека к этому просто не приспособлен.
Если бы не овладевавшее мной затуманенное состояние, я бы наверняка заметил, что в середине весны колокольный звон за окном стал звучать все чаще, а многие тюремщики, прежде заступавшие на дежурство регулярно, больше не показываются. Наконец однажды дверь моей камеры открылась в неурочное время, и вошел незнакомый надзиратель и кузнец с инструментами.
— Славь нашего милостивого короля, — хмуро сказал надзиратель.
— Да здравствует король, — поспешно сказал я. — А что случилось?
— В городе чума. Очень многие уже умерли. Не хватает людей, чтобы сторожить тюрьмы. По приказу короля важные преступники сегодня удушены в камерах, а мелочь вроде тебя велено выпустить на свободу.
Кузнец расковал меня, а надзиратель велел спускаться во двор. Я заикнулся относительно возврата моих вещей, но свирепый взгляд тюремщика заставил меня отказаться от этой мысли.
Во дворе уже собралась целая толпа таких, как я. Грязные, обросшие, в лохмотьях, они мало походили на людей. Я содрогнулся при мысли, что сам выгляжу так же. Стражники с копьями, похоже, собирались выгнать нас наружу, в чумной город. Я вспомнил, как входил в этот город несколько месяцев назад, в хорошей одежде, с кошельком, полным медных денег… Подумать только,
В этот момент с улицы донеслось цоканье копыт, и во двор въехал офицер в сопровождении нескольких солдат.
— Слушайте, вы, отребье! — обратился он к нам. — Вам предоставляется редкий шанс. Его величество король не только прощает ваши прежние преступления, но и готов взять вас на службу. Чума нанесла урон славной королевской армии; Грундоргу нужны солдаты. Все, кто хочет поступить на службу, должны следовать за нами. Мы будем ехать не слишком быстро, но и не слишком медленно; те, кто отстанут, могут возвращаться в город — королю не нужны дохляки.
Стоя босиком на обледенелых камнях тюремного двора посреди охваченного чумой города, без единого гроша в кармане (да и карманов-то на моем тряпье не было), мог ли я дожидаться лучшего предложения? Надо сказать, не все освобожденные были того же мнения; последовать за всадниками решило что-то около половины, у остальных же, очевидно, имелись свои планы. По всей видимости, они рассчитывали, что в охваченном эпидемией городе есть чем поживиться и ради этого пренебрегали опасностью; впрочем, средневековые нарушители закона, невежественные и суеверные, куда легкомысленней цивилизованных. Итак, мы, три десятка бывших узников, побежали за офицером и солдатами. Всадники торопились скорей покинуть чумной город, и бежать приходилось изо всех сил. К тому моменту, как мы добрались до городских ворот, несколько человек уже отстали; я и сам чувствовал, что недолго выдержу подобный темп. Мы миновали заставу, в обязанности которой входило блокировать въезд и выезд из чумного города, и оказались на дороге, ведущей на юг. Здесь нам дали небольшую передышку; я надеялся, что теперь мы получим хоть самое плохонькое обмундирование, однако испытание еще не закончилось, и мы должны были и дальше бежать за всадниками босиком и в лохмотьях. Солдаты ехали уже не так быстро, но путь оказался длинным. Я затрудняюсь сказать, какое расстояние мы преодолели — думаю, больше пяти миль. Казалось, дороге не будет конца; некоторые падали в грязь и оставались лежать, иные, чувствуя, что вот-вот отстанут, пытались ухватиться за еще державших темп; их грубо отпихивали. Я тоже пару раз заехал таким локтем в ребра. Удивительно, что я сам выдержал этот забег. Я задыхался, во рту стоял мерзкий металлический привкус, ступни, казалось, совершенно онемели — боль от множества мелких ран пришла потом. Наконец показался лагерь грундоргского полка; из числа бывших арестантов до него добралось шестнадцать человек.
Всех нас поместили в разгороженный надвое деревянный барак, где нам предстояло провести почти две недели в карантине — предосторожность, пожалуй, излишняя, ибо карантином для нас уже послужила тюрьма. Уголовники были не слишком приятным обществом, однако благодаря физическим упражнениям в камере я находился в неплохой (по меркам столь же ослабленных узников) форме; убедившись, что я могу дать отпор и в то же время не претендую на лидерство, меня оставили в покое. Наконец карантин кончился; мы привели себя в порядок и получили обмундирование. Только теперь, оказавшись в грундоргской казарме, я узнал, что за время моего заключения в большой политике произошли большие перемены.