Леонид Ильич удивился, ахнул и ничего не сказал, — было интересно и непривычно жутковато.
В этот же день, ближе к вечеру, в гранитном ущелье и на берегах далекой океанской бухты, укрытой самой природой от любых бурь и штормов, вновь послышались голоса. Теперь в бухте оказались уже два кита — их фонтаны взлетали в разных концах бухты, и люди гадали, пытаясь понять причину появления этих морских существ. Ущелье постепенно наливалось густым малиновым свечением, а затем, как и всегда, солнце провалилось за сопки, но их вершины еще долго чернели в малиновом, непрерывно и неотвратимо терявшем свою силу предзакатном огне.
В речки, сбегавшие в бухту, еще продолжала идти на нерест кета, почему то выбившаяся из общего потока и запоздавшая совершить дело жизни вовремя, — оно, это дело, даже бесполезное теперь и непонятное для человеческого разума, но изначально определенное и намеченное, не могло не совершиться, прекрасное и в своей трагической бесполезности.
9
С некоторых пор Леонид Ильич стал замечать даже у самых близких и доверенных людей из своего окружения ранее не наблюдавшуюся замкнутость, переходящую порой в откровенную, плохо скрываемую отчужденность; прежде открытые, по первому же его намеку охотно вступавшие в общение помощники, дежурные офицеры охраны, партийные чиновники, выполнявшие указания и распоряжения только лично главы государства, люди, возглавлявшие отделы контроля за важнейшими ведомствами и структурами государства и партии и опять же подотчетные только высшему должностному лицу этого государства, теперь несколько переменились в своем с ним общении. Пожалуй, это не столько настораживало Леонида Ильича, сколько забавляло и огорчало, — причина заключалась все в том же, в его увлечении актрисой Академического театра, давшей ему от ворот поворот, чего никто, и тем более сам он, не ожидали, вдобавок бросившей театр и даже куда то сбежавшей на несколько месяцев из Москвы с какой то довольно сомнительной мужской личностью. Разумеется, об этом многие из его окружения знали — те, кому это было положено по службе и кто так или иначе был обязан это знать и в то же время как бы не знать и делать вид, что ничего подобного никогда не было, нет и быть не может; они должны были сообщать ему о происходящем точно и ясно, и, если потребуется, с самыми интимными подробностями, но они просто не имели права думать об этом по строжайшим служебным инструкциям, несмотря на доброту и даже в чем то панибратский демократизм, давно выработанный Леонидом Ильичом в отношениях с окружающими и обслуживающими его людьми, начиная с поваров, горничных и парикмахеров, то есть с людьми, стоявшими гораздо ниже его на социальной лестнице. Хотя и в этом случае он сам уже твердо, как бы инстинктивно определял черту, за которую никто не мог переступить. И все, кто стояли по другую сторону этой невидимой, ежесекундно осязаемой черты, были всего лишь обязаны выполнять свои служебные функции и никогда, ни в коей мере не переступать в высший мир, тем более не пытаться его осмыслить или осудить. Но такое положение вещей создавало и массу ненужных неудобств; Леонид Ильич, несмотря на свое высокое положение, на свои права и обязанности, во всем остальном оставался обыкновенным человеком, по своей природе он был здоров и любвеобилен, развивался и старел по тем же биологическим законам, несмотря на экологически безупречную пищу и воду; у него, как и у каждого здорового и сильного мужчины, жил в крови первобытный неистребимый зов, тайно побуждающий его к стремлению, как говорится, иметь всех женщин племени, и с этим ничего нельзя было поделать, здесь и глава государства, и простой крестьянин были уравнены еще до своего рождения.
И согрешившему главе государства, когда ему был преподнесен пусть очередной, но далеко не безразличной ему женщиной ошеломительный подарок, — было трудно переживать все это в одиночестве и молчании, хотя ничего другого не оставалось; он не мог разрешить себе быть смешным и сравняться с людьми по другую сторону черты. Сам Леонид Ильич, пожалуй, столкнулся и с другой неожиданностью и втайне был недоволен собой: оказывается, Ксения вошла в его душу глубже, чем это полагалось в таких случаях. Вероятно, начинаю стареть, думал он с усмешкой, вновь и вновь возвращаясь в мыслях к неприятному делу; он убеждал себя, что она женщина свободная и имеет право поступать, как ей угодно, что смешно ревновать молодую, ослепительно красивую женщину, но одно дело думать, а другое — чувствовать. Было все таки обидно, — так демонстративно, не таясь, променять его на какого то московского прощелыгу, а ведь еще толковала что то о русской идее, о славянском единстве и братстве, о каких то праславянских началах, вот и слушай после этого женщин. Самая лучшая из них никогда не поднималась выше данного ей Господом Богом рубежа — любовь, муж, любовник, дети, да это и к лучшему, недаром в политике все больше укрепляется, по сути дела, принцип естественного отбора — каждому свое, природу не переупрямишь, и не нужно таким неблагодарным делом заниматься.
Почти всю жизнь находясь в центре коловращения поистине грандиозных дел и свершений и давно чувствуя себя если не непосредственным их творцом, то полновластным хозяином обязательно, и давно привыкнув к такому положению и мироощущению как к чему то обычному, входящему в повседневную жизнь, Леонид Ильич и к неплановому посещению Центрального ракетного командного пункта отнесся как к чему то обыденному; в стране всегда строились новые города, начинали работать новые заводы и шахты, воздвигались гигантские гидроэлектростанции, все больше осваивался космос; Центральный ракетный командный пункт управления стратегическими силами, как он официально назывался, хотя глава государства и был не в настроении и фактически ничего не понимал в сложнейшей военной технике, поразил его воображение. Масштабы увиденного на время отодвинули его личные неприятности. Он съездил на выходной в Завидово, удачно поохотился на лосей, завалил двухлетнего бычка, сам вел машину, несмотря на обычные возражения Казьмина, и чувствовал себя превосходно, но уже в понедельник с утра вновь начались мелкие неприятности. Жена жаловалась на дочку, просила в последний раз поговорить и вразумить ее; дочь стала пить, как последний мужик пропойца, опять пропадает, днюет и ночует среди циркачей, ни отца, ни матери не признает, людей не стыдится. И Леонид Ильич по своему обыкновению постарался все сгладить и успокоить; он не мог тратить силы на свое беспутное потомство и давно внутренне уже отгородился от него, раз и навсегда определив границы своего участия в родственных делах — так, лишь бы соблюсти приличия; он не скупился ни на посты для них, ни на квартиры и дачи, но в какие то изматывающие душевные контакты впутываться не хотел и не мог. Он давно закрыл глаза на необузданные чудачества дочери, на нечистоплотность сына; в конце концов, для великого государства это были жалкие крохи, и оно не пострадает, а единственная возможность как можно дольше сохранить себя была проста — откупиться от алчного, ненасытного потомства, — что поделаешь, такова жизнь.
Пообещав приехать к обеду и тем окончательно утихомиривая и примиряя с собой жену, женщину умную, давно уже привыкшую не замечать того, чего ей не нужно было замечать и что могло бы повредить ее отношениям с мужем, Леонид Ильич, вполне довольный собой, едва успев появиться в своем кабинете на Старой площади, увидел Суслова; тот вошел, не замечая ни дежурного помощника, ни секретаря, и Брежнев, едва взглянув на него, сохраняя в лице привычную благожелательность, приказал себе собраться.
Пройдя к своему привычному месту, не ожидая приглашения хозяина, Суслов сел, и Леонид Ильич, ощутив вдруг некую неуютность в давно обжитом кабинете и стараясь двигаться легче, устроился напротив раннего и незваного гостя, сидевшего с хмурым лицом и злыми глазами. Роли как бы переменились, и Леонид Ильич безошибочно знал сейчас, что это так и есть. Среди узкого круга самых высших лиц в государстве, кроме официальной, общеизвестной иерархии, существующей более всего для отвода глаз у народа, была еще и другая, подлинная иерархия, включающая свои особые градации и ранги, свои негласные установления, в которой он, Брежнев, всегда был и останется подчиненным.
— Что нибудь особенное стряслось, Миша? — спросил Брежнев негромко и миролюбиво и, подчеркивая свое особое внимание к предстоящему разговору, быстро закурил; Суслов недовольно поморщился и вместе с креслом отодвинулся, насколько это было возможно, а сам хозяин торопливо и неловко помахал перед собою рукой, разгоняя дым.
— Случилось, Леонид Ильич, — сказал Суслов, не пытаясь скрывать своей недоброжелательности. — Я давно тебя предостерегал, теперь мне опять приходится брать на себя роль няньки, словно у меня и без того дел не хватает! У меня вчера был разговор с Андроповым и Щелоковым, пришлось срочно собраться, все бросить… И один, и другой под всякими липовыми предлогами уклонились от встречи лично с тобой и прямого объяснения… Пожалуй, и правильно сделали, не все же могут…
— Ну подожди, Миша, говори сразу, — попросил Брежнев. — Какого черта, в самом деле?
— День тому назад, то есть в субботу, у себя на квартире зверски убита народная артистка