Джека в лоб.
- У, надушилась, - сказал он.
Она меня потрепала по голове.
- Ну-ну, чтоб вести себя как следует.
Энни она шепнула на ухо:
- И учтите, миссис Джонс, чтобы простая, здоровая пища. Вы его мне не балуйте.
Энни ее повела из залы. Сейчас она двигалась медленно.
- Уж я постараюсь, миссис Уильямс.
Мы слышали, как она сказала: 'Ну, всего вам хорошего, миссис Уильямс' - и спустилась по ступенькам закрыть за ней дверь. Во дворе взревел автомобиль, потом рев ослабел и умолк.
Мы с Джеком съезжали на заду в заросшую балку, мы орали, мы казнили своими томагавками кусты куманики, мы плясали и пели. Мы тормозили, останавливались, мы обшаривали заросли по берегам ручья. Где-то там, наверху, сидел одноглазый, мертвоглазый, мрачный, коварный Гуилим, и он заряжал свои ружья на хуторе Висельника. Мы пробирались, продирались сквозь заросли, по сигнальному свисту мы кидались в траву и там отсиживались, затаясь, выжидая, когда скрипнет сучок или хрустнет условно куст.
Я сидел на корточках, весь горя, один, я отбрасывал антрацитовую тень, и джунгли Горсхилла кишели дикой, немыслимой птицей и рыбой, она летала и прыгала, скрытая под цветами о четырех стеблях с коней ростом, и был ранний вечер в балке под Карматеном, и мой друг Джек Уильямс, невидимый, был рядом, и все мое юное тело меня обхватывало, как раззуженный зверь, коленки в ссадинах, бухающее сердце, глубь и жар между ног, в ладонях щекотка пота, который сбегал по желобкам за ушами, шарики грязи между пальцами, глаза в глазницах, перехваченное горло, сумасшедше зудящая кровь - а память уже порхала, и плавала, и прыгала, готовая запустить в меня когти. Там тогда, играя в индейцев в тот вечер, я себя чувствовал самым центром живой истории, которую сочиняло мое тело. Я не выдержал, вскочил и снова бросился сквозь отчаянно царапающуюся куманику.
Джек крикнул:
- Я тебя вижу! - и побежал за мной. - Паф! Паф! Ты убит!
Но я был молодой, и живой, и громкий, хоть покорно рухнул на землю.
- А теперь ты меня убей, что, слабо? - крикнул Джек. - Считай до ста.
Я закрыл один глаз, и я видел, как он затопал к верхнему полю, а потом на цыпочках спустился обратно и полез на дерево, и я досчитал до пятидесяти, я подбежал к тому дереву и убил карабкающегося по нему Джека:
- Ну, падай!
Он отказался падать, я полез за ним, мы уцепились за верхние ветки и смотрели на нужник в углу поля. Гуилим сидел на стульчаке со спущенными штанами. Маленький, черный. Он шевелил руками и читал книгу.
- Мы тебя видим! - крикнули мы.
Он подтянул штаны и сунул книгу в карман.
- Мы тебя видим, Гуилим!
Он вышел в поле.
- Где же вы?
- На небе! - крикнул Джек.
- Летаем! - крикнул я.
Мы раскинули руки, как крылья.
- Ну тогда вниз летите!
Мы качались и смеялись в ветвях.
- Ах, птички какие, - сказал Гуилим.
Куртки на нас были разодраны, носки мокрые, башмаки облеплены грязью; лица и руки были зеленые от мха и темные от коры, когда мы спустились к ужину и взбучке. Энни в тот вечер не очень ярилась, только обозвала меня обормотом, сказала, что и не знает, как она будет теперь в глаза миссис Уильямс глядеть, а Гуилим мог бы уж присмотреть за нами. Мы строили Гуилиму рожи, насыпали ему соли в чай, но он сказал после ужина:
- Можете зайти в часовню, если хотите. Перед самым сном.
Он зажег свечу на амвоне. Маленький огонек в большой риге. Нетопырей уже не было. Тени вверх тормашками свешивались со стропил. Гуилим был уже не мой двоюродный брат в воскресном костюме, а кто-то высокий, чужой, похожий на лопату в плаще, и с глубоким-глубоким голосом. Солома была живая. Я думал про эту проповедь: за нами следят, следят за сердцем Джека, примечают каждое слово Гуилима, и мой шепот - 'смотри-ка, там глазки' запомнится навсегда.
- А теперь я буду принимать исповедь, - сказал с фургона Гуилим.
Мы стояли с Джеком, без шапок, в кругу свечи, и я чувствовал, как дрожит Джек.
- Ты первый. - Палец Гуилима, такой яркий, будто он его поджег на свече, был устремлен в меня, и, подняв голову, я шагнул к амвону.
- Ну, исповедуйся, признавайся, - сказал Гуилим.
- В чем признаваться-то?
- Что делал, самое плохое.
Из-за меня выпороли Эдгара Рейнольдса, потому что я у него стащил домашний урок, я воровал у мамы из сумочки; я воровал из сумочки у Гуиннет; за три посещения библиотеки я украл там двенадцать книг и выбросил в парке; я выпил стакан своей мочи, чтобы узнать, какая она на вкус; я бил собаку палкой, пока она не упала на землю, и она лизала потом мою руку; я подглядывал с Дэном Джонсом в замочную скважину, как моется их работница; я порезал перочинным ножом коленку, вымазал кровью платок и сказал, что кровь из уха, и притворялся больным и пугал маму; я спустил брюки и так показался Джеку Уильямсу; я смотрел, как Билли Джонс насмерть забивал голубя кочергой, и я хохотал и потом блевал; мы с Седриком Уильямсом прокрались в дом к миссис Сэмюэлс и залили ей простыню чернилами.
Я сказал:
- Ничего я плохого не делал.
- Давай, давай исповедуйся, - сказал Гуилим. Он хмурился.
- Не могу! Не могу! - сказал я. - Ничего я плохого не делал.
- Исповедуйся!
- Не буду я! Не буду!
Джек заплакал. Сказал:
- Я хочу домой.
Гуилим открыл дверь часовни, и мы прошли за ним во двор, мимо черных, кособоких сараев, к дому, и Джек всю дорогу ревел.
Лежа вместе в постели, мы с Джеком исповедовались друг другу в грехах.
- Я тоже у матери из сумочки воровал. Там у нее фунтов этих!
- Сколько взял?
- Три пенни.
- А я один раз человека убил.
- Ври больше.
- Святой истинный крест. Я ему прямо в сердце стрельнул.
- А как его фамилия?
- Уильямс.
- Кровь текла?
Ручей плескался как будто о стены дома.
- Как из резаного поросенка, - сказал я.
У Джека высохли слезы.
- Не нравится мне твой Гуилим, он псих.
- Нет, не псих. Я у него в комнате как-то кучу стихов нашел. И все к девушкам. Он мне потом их показывал - так девчонок всех имена он на Бога переменил.
- Шибко верующий.