Томас Дилан
Портрет художника в щенячестве
Дилан ТОМАС
ПОРТРЕТ ХУДОЖНИКА В ЩЕНЯЧЕСТВЕ
Перевод с английского Е. Суриц
Дилан Томас (1914-1953) - валлиец, при жизни завоевавший своим творчеством сначала Англию, а потом и весь мир. Из прозы его наиболее значителен 'Портрет художника в щенячестве'. Эту книгу можно назвать автобиографией, хотя и условно. В вошедших в нее рассказах описаны 'детство, отрочество, юность' незаурядной личности, предчувствие блистательной и роковой судьбы и зарождение творческого дара.
ОГЛАВЛЕНИЕ:
ПЕРСИКИ
В ГОСТЯХ У ДЕДУШКИ
ПАТРИЦИЯ, ЭДИТ И АРНОЛЬД
ДРАКА
НЕОБЫКНОВЕННЫЙ КАШЛИК
НУ ПРЯМО ЩЕНКИ
ТАМ, ГДЕ ТЕЧЕТ ТОУ
КОГО БЫ ТЫ ХОТЕЛ ВЗЯТЬ С СОБОЙ?
СТАРАЯ ГАРБО
В ЖАРКУЮ СУББОТУ
ПЕРСИКИ
Травянисто-зеленый фургон с зыбко выведенным 'Дж. Джонс, Горсхилл' стал на булыжной мостовой между 'Чистой Каплей' и 'Заячьим Следом'. Был поздний вечер апреля. Дядя Джим, в черной воскресной паре, белой жесткой рубашке без воротничка, в громких новых сапогах и клетчатой кепке, крякнул и слез на мостовую. Выдернул туго плетенную корзину из кучи соломы в углу и взвалил на плечо. Я слышал визг и видел, как завитой розовый хвостик мелькнул из корзины, когда дядя Джим распахивал дверь 'Чистой Капли'.
Он сказал:
- Я на минутку.
Народу там было полно. У самой двери сидели две толстые женщины в ярком, одна со смуглым ребеночком на руках. Увидев дядю Джима, они потеснились на скамейке.
Он опять сказал:
- Я мигом, - так рявкнул, будто я с ним спорил. - А ты чтобы тихо сидел.
Та, которая без ребенка, подняла руки. Сказала громко: 'Ах, мистер Джонс' - и расхохоталась. И вся затряслась, как желе.
И дверь прихлопнула голоса.
Я сидел на оглобле, один, в узком проулке, и через боковое окно заглядывал в 'Заячий След'. Половину окна закрывала цветная створка. Я видел половину дымной, таинственной комнаты, там четверо играли в карты. Один - огромный, темный, с закрученными усищами и на лбу - кудря; рядом бледный старичок, тощий, лысый, и щеки вобрал в рот; у других двоих - лица в тени. Они пили все из больших темных кружек, ни слова не говорили, щелкали картами, чиркали спичками, пыхали трубками, и грустно глотали, и трясли колокольчик - заказывали еще, молча, на пальцах, хмурой тетке в чем-то цветастом и в мужской кепке.
Проулок вдруг, с маху, стемнел, тесней сомкнул стены, ниже нахлобучил крыши. Я сидел в темном проулке чужого города, и тот - темный, большой был уже великаном в клетке, плывшей сквозь облака, а от лысого старичка остался только темный бугорок с белым верхом; две белых руки метали из угла невидимые карты. И кто-то мог подкрасться ко мне со стороны Юнион-стрит, на войлочных подошвах, с ножом.
Я позвал: 'Дядя Джим, дядя Джим', - тихонько, чтобы он не услышал.
Я попробовал насвистывать, но когда перестал, оказалось, что свист шипением отдается у меня за спиной. Я слез с оглобли и приник к прищуренному окну; белая рука рванула вверх оконную раму; я на мостовой и картежники за столом были так друг от друга близко, что не разобрать, с какой стороны стекла медленно опустила створку эта рука. Меня вырезало из ночи цветным квадратом. История, которую я сочинял в теплой укромности своей постели, когда сонный полночный Суонси обтекал и баюкал наш дом, вдруг обрушилась на меня, грохоча по булыжникам. Я вспомнил демона из этой истории, с когтями, крылами, он летучей мышью льнул к моим волосам, когда я гнался по горам и долам Уэльса за высокой, мудрой, драгоценной и царственной девочкой из католической школы. Я пытался вспомнить ее настоящее имя, ее истинные длинные голени в черных чулках, и смешки, и накрученные на папильотках кудряшки, но на меня летели страшные крылья, и волосы ее и глаза теряли цвет, погасали, как травянистая зелень фургона, ставшего уже темно-серой горой между стен.
И все это время старая, ширококостая, безответная, безымянная кобыла стояла не шевелясь. Не била копытом булыжник, не грызла удила.
Я назвал ее умницей и потянулся на цыпочках, чтоб потрепать ее за уши, но тут дверь 'Чистой Капли' распахнулась, яркий свет схлестнул, ослепил меня и всю мою историю сжег. Меня одолевал уже не страх - только обида и голод. Две толстые тетки прохихикали из густого шума и уютных запахов: 'Спокойной вам ночи, мистер Джонс'. Ребеночек спал, свернувшись калачиком, под скамьей. Дядя Джим чмокнул обеих в губы.
- Спокойной ночи!
- Спокойной ночи!
- Спокойной ночи!
И снова стало в проулке темно.
Он вывел кобылу задом на Юнион-стрит, кренясь к ее боку, костеря ее за безответность, охлопывая по морде, и мы с ним оба забрались в фургон.
- Все пьянь цыганская заполонила, - сказал он, когда мы покатили, гремя, сквозь подрагивающий строй огней.
Он пел гимны разнеженным басом до самого Горсхилла и дирижировал ветром посредством хлыста. Он даже не трогал поводья. Вдруг на ухабистой дороге, где живая изгородь хватала за уздечку кобылу и тыкалась в наши кепки, дядя шепнул: 'Тпр-ру', и мы встали, он зажег трубку, подпалил темноту и показал мне свое красное, пьяное, длинное лицо лиса - торчащие баки, мокрый, чуткий нос. Белый дом с единственным озаренным окном сиял в поле на скате за дорогой.
Дядя шептал кобыле: 'Спокойно, спокойно, девочка', хоть она и не думала дергаться, потом голос вдруг прорезался, он кинул мне через плечо:
- Тут палач жил.
Он снова пустил лошадь, и мы с грохотом покатили сквозь режущий ветер. Дядя ежился, натягивал на уши кепку; а кобыла была как тяжко трусящая статуя, и никаким демонам моих историй, беги они рядом, теснись вокруг, надсаживайся в крике, не заставить бы ее встряхнуть гривой или ускорить ход.
- Что бы ему миссис Джизус повесить, - сказал дядя.
Между гимнами он по-валлийски ругал кобылу. Белый дом, свет, скат уплыли назад, провалились во мрак.
- Там теперь никто не живет, - сказал дядя.
Мы въехали на хутор Горсхилла, и мостовая звенела, и пустующие черные денники всасывали звон, и он делался полым, и мы встали в полом кругу темноты, и кобыла была полая, и дом в глубине двора, там не жил никто, только торчали на палках две морды из тыкв.
- Беги к Энни, - сказал дядя. - Будет тебе суп горячий и картошка.
Он повел косматую, полую статую в стойло; цок-цок-цок к мышкам в дом. Я бежал к дому и слышал, как гремели засовы.
Дом был одной стороной черной раковины, и чуткой скважиной зияла сводчатая дверь. Я толкнул эту дверь и, спасшись от ветра, вошел в коридор. Я как будто вошел в штормовую полую ночь, я крался вдоль отвесного берега бухты. Потом дверь в конце коридора отворилась, я увидел тарелки на полках, лампу, сияющую на длинном, покрытом клеенкой столе, вышивку 'Готовься предстать пред Господом' над камином, фарфоровых улыбающихся собак, темный ларь, часы на полу, и я влетел в кухню и в объятия Энни.
Вот это была встреча! Часы вызванивали полночь, пока Энни целовала меня, а я стоял посреди сверкания и звона, как сбросивший маскарадные лохмотья сказочный принц. Только что дрогнувший, маленький, не помня себя от страха, я крался черным ущельем, в нелепом новом костюмчике, зажав школьную кепку в кулак, и в пустом животе екало, сердце бухало заведенной бомбой, - жалкий сочинитель,