общему их доверителю, богатому молодому купцу, открыв глаза этому беспечному юноше на некоторый... некоторый кунштюк, долженствовавший принести значительную пользу моему отцу. Не денежная утрата, как она велика ни была-нет! а измена оскорбила и взорвала отца. Он не мог простить коварства!

- Вишь, святой выискался! - твердил он, весь дрожа от гнева и стуча зубами, как в лихорадке. Я находился тут же, в комнате, и был свидетелем этой безобразной сцены.- Добро! С нынешнего дня - аминь! Конечно между нами. Вот бог, а вот порог. Ни я у тебя, ни ты у меня! Вы для нас уж больно честны - где нам с вами общество водить! Но не быть же тебе ни дна ни покрышки! Напрасно Латкин умолял отца, кланялся ему земно; напрасно пытался объяснить то, что наполняло его собственную душу болезненным недоумением. 'Ведь безо всякой пользы для себя, Порфирий Петрович,- лепетал он,-ведь самого себя зарезал!' Отец остался непреклонен... Ноги Латкина уже больше не было в нашем доме. Сама судьба, казалось, вознамерилась оправдать последнее жестокое пожелание моего отца. Вскоре после разрыва (произошел он года за два до начала моего рассказа)-жена Латкина, правда, уже давно больная, умерла; вторая его дочка, трехлетний ребенок, от страха онемела и оглохла в один день: пчелиный рой облепил ей голову; сам Латкин подвергся апоплексическому удару-и впал в крайнюю, окончательную

бедность. Как он перебивался, чем существовал-трудно было даже представить. Жил он в полуразрушенной хиба-рочке в недальнем расстоянии от нашего дома. Старшая его дочь, Раиса, тоже жила с ним и хозяйничала по возможности. Эта Раиса была именно то новое лицо, которое я должен ввести в рассказ.

XII

Пока отец ее был дружен с моим, мы беспрестанно ее видали; она иногда по целым дням сиживала у нас и либо шила, либо пряла своими тонкими, проворными и ловкими руками. Это была стройная, немного сухощавая девушка с умными карими глазами на бледном длинноватом лице. Она говорила мало, но толково, тихим и звонким голосом, почти не раскрывая рта и не выказывая зубов; когда она смеялась-что случалось редко и никогда долго не продолжалось,- они вдруг выставлялись все, большие, белые, как миндалины. Помню я также ее походку легкую, упругую, с маленьким подпрыгом на каждом шагу; мне всегда казалось, что она сходит по ступеням лестницы, даже когда она шла по ровному месту. Она держалась прямо, с поджатыми на груди руками. И что бы она ни делала, за что бы она ни принималась-ну хоть бы нитку в ушко иголки вдевать или юбку утюгом разглаживать,- все выходило у нее красиво и как-то... вы не поверите... как-то трогательно. Христианское ее имя было-Раиса, но мы ее звали Черногубкой: у ней на верхней губе было родимое темно-синее пятнышко, точно она поела куманики; но это ее не портило: напротив. Она была ровно годом старше Да-выда. Я питал к ней чувство вроде уважения, но она зналась со мною мало. Зато между Давыдом и ею завелась дружба-не детская, странная, но хорошая дружба. Они как- то шли друг к другу. Они иногда по целым часам не менялись словом, но каждому чувствовалось, что им обоим хорошо- и потому именно хорошо, что они вместе. Я другой такой девушки не встречал, право. В ней было что-то внимательное и решительное, что-то честное, и печальное, и милое. Я не слыхивал от нее умного слова, зато я и пошлости от нее не слыхал, а умнее глаз я не видывал. Когда произошел разрыв между ее семейством и моим, я стал редко ее видеть; отец мой строжайше запретил мне навещать Латкиных-и она уже не показывалась у нас в доме. Но я встречался с нею на улице, в церкви, и Черногубка внушала мне все те же чувства: уважение и даже некоторое удивление-скорей, чем жалость. Очень уж она хорошо переносила свое несчастье. 'Кремень-девка',-сказал про нее однажды сам топорный Транквиллитатин. А по-настоящему следовало пожалеть о ней: лицо ее приняло выражение озабоченное, утомленное,

глаза осунулись и углубились: непосильная тягота легла ей на молоденькие плеча. Давыд видел ее гораздо чаще, чем я;

он и в дом к ним ходил. Отец махнул на него рукою: он знал, что Давыд все-таки его не послушается. И Раиса от времени до времени появлялась у плетня нашего сада, выходившего на проулок, и видалась там с Давыдом: не беседу она вела с ним, а сообщала ему какое-нибудь новое затруднение или новую беду- спрашивала совета. Паралич, поразивший Лат-кина, был свойства довольно странного. Руки, ноги его ослабели, но он не лишился их употребления, даже мозг его действовал правильно; зато язык его путался и вместо одних слов произносил другие: надо было догадываться, что именно он хочет сказать.

'...Чу-чу-чу,- лепетал он с усилием - он всякую фразу начинал с чу-чу-чу,- ножницы мне, ножницы...' А ножницы означали хлеб. Отца моего он ненавидел всеми оставшимися у него силами - он его заклятью приписывал все свои бедствия и звал его то мясником, то бриллиантщиком. 'Чу, чу, к мяснику не смей ходить, Васильевна!' Он этим именем окрестил свою дочь, а звали его Мартиньяном. С каждым днем становился он более требовательным; нужды его росли... А как удовлетворять эти нужды? Откуда взять денег? Горе скоро старит; но жутко было слышать иные слова в устах семнадцатилетней девушки.

XIII

Помнится, мне пришлось присутствовать при ее беседе у забора с Давыдом в самый день кончины ее матери.

- Сегодня на зорьке матушка скончалась,- говорила она, поводив сперва кругом своими темными 'выразительными глазами, а там, вперив их в землю,кухарка взялась гроб подешевле купить; да она у нас ненадежная; пожалуй, еще деньги пропьет. Ты бы пришел, посмотрел, Давыдушко: тебя она побоится.

- Приду,- отвечал Давыд,- посмотрю... А что отец?

- Плачет; говорит: похороните заодно уж и меня. Теперь заснул.- Раиса вдруг глубоко вздохнула.- Ах, Давыдушко, Давыдушко! - Она провела полусжатым кулачком себе по лбу и по бровям, и было это движение и горько так... и так искренне, и так красиво, как все ее движения.

- Ты, однако, себя пожалей,- заметил Давыд.- Не спала, чай, вовсе. Да и что плакать? Горю не пособить.

- Мне плакать некогда,- отвечала Раиса.

- Это богатые баловаться могут, плакать-то,-заметил Давыд.

Раиса пошла было, да вернулась.

- Желтую шаль у нас торгуют, знаешь, из маменькиного приданого. Двенадцать рублей дают. Я думаю, мало.

- И то, мало.

- Мы б ее не продали,- промолвила Раиса, помолчав немного,- да ведь на похороны нужно.

- И то, нужно. Только зря денег давать не следует. Попы эти - беда! Да вот, постой, я приду. Ты уходишь? Я скоро буду. Прощай, голубка!

- Прощай, братец, голубчик!

- Смотри же не плачь!

- Какое плакать? Либо обед варить, либо плакать. Одно из двух.

- Как! обед варить? - обратился я к Давыду, как только Раиса удалилась,- разве она сама кушанье готовит?

- Да ведь ты слышал: кухарка гроб пошла торговать. 'Готовит обед,подумал я,- а руки у ней всегда такие чистые - и одежда опрятная... Я бы посмотрел, как она там, в кухне... Необыкновенная девушка!'

Помню я другой разговор 'у забора'. На этот раз Раиса привела с собою свою глухонемую сестричку. Это был хорошенький ребенок с огромными, удивленными глазами и целой громадой черных тусклых волос на маленькой головке (у Раисы волосы были тоже черные-и тоже без блеска). Латкин был уже поражен параличом.

- Уж я не знаю, как быть,- начала Раиса.- Доктор рецепт прописал, надо в аптеку сходить, а тут наш мужичок (у Латкина оставалась одна крепостная душа) дровец из деревни привез да гуся. А дворник отнимает: вы мне, говорит, задолжали.

- Гуся отнимает? - спросил Давыд.

- Нет; не гуся. Он, говорит, старый; уж больше не годится. Оттого, говорит, и мужичок вам его привез. А дрова отнимает.

- Да он права не имеет! -воскликнул Давыд.

- Права не имеет, а отнимает... Я пошла на чердак; там у нас сундук стоит, старый-престарый. Стала я в нем рыться... И что же я нашла: посмотри!

Она достала из-под косынки довольно большую зрительную трубку, в медной оправе, оклеенную

Вы читаете Часы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×