– Получила, получила! – отзывается Дарья. – Усаживайтесь теснее… Суп наваристый! Крупинка за крупинкой гоняется с хворостинкой! – сама над собой шутит она.
Лесозаготовители окружают брезент, садятся на корточки, по-восточному; последними из лесосеки прибегают Виктор и Борис, брякаются на землю. Чуть раньше пришел Михаил Силантьев, покосившись на Дарью, выбирает место подальше от нее. Дарья мельком оглядывает Силантьева, морщит нос и еще больше веселеет:
– Суп – щи, мясо не ищи!
Странной, неправдоподобной кажется группа людей, обедающих в холодный мартовский день среди снежной поляны под легким навесом из брезента. Кажется, что их нарочно, для смеху посадили тут, что вот-вот раздастся разумный, трезвый голос: «Довольно, братцы! Пошутили, и будет!» Но голос не раздается – всамделишны, реальны люди, обедающие мартовским холодным днем под открытым небом в Глухой Мяте, недалеко от шестидесятой параллели.
С аппетитом, хрустко едят они, не проливают ни капельки – сноровисто подставляют под ложки куски толстого хлеба, бережливо несут ко рту. Никита Федорович, прежде чем опустить ложку в густые щи, незаметно пошевелил пальцами вставную челюсть, проверил, готова ли она, а убедившись, что готова, глубоко запустил ложку в щи, поддел, сколько мог, и – к вставным зубам. Причмокнул губами – хорошо! – снова с четкостью машины потянулся к тарелке. Всевидящий Петр Удочкин, заметив, как Борщев пробовал челюсть, запламенел лицом, раздул щеки и замер в истоме, ожидая взрыва смеха, но поборол себя и осторожно, частями выдохнул воздух.
Федор Титов ест торопливо, нервно. Если Никита Федорович щи начинал хлебать с краешка тарелки, то Федор с размаху завязил ложку в середке, хватил мясо крепкими зубами и выплюнул в тарелку, подняв фонтанчик, – обжегся. Пока Федор кривился от боли, шепотом матерился, Борщев съел еще ложки три. Горький опыт ничему не научил Титова: сызнова хватил щи из сердцевины и сызнова обжегся.
– К дьяволу – обозлился Федор. – Вечно у тебя, Дарья, суп горячий!
Вяло, неохотно ест Петр Удочкин – то и дело останавливается, задумывается, разглядывает товарищей. Обед для него самое скучное, неинтересное время. Люди молчат, уставились в тарелки, на лицах никакого выражения, кроме голода, – неинтересны, нелюбопытны они во время обеда. Потому и скучает Удочкин. Поднесет ложку ко рту, поморщившись, проглотит щи, оглянется – на черноталине сидит сорока, качается вместе с веткой. «Голодная, наверно!» – соображает Удочкин, стараясь вспомнить, чем питается зимой птица, но не может и забывает о ней. Опять нехотя черпает суп, оглядывается – на него смотрит Дарья. Петр отвечает кивком головы: «Питаюсь! Такое уже время – обеденное, надо питаться!» Дарья тоже кивает: «Ешь на здоровье, Петя!» Удочкин продолжает тихонько размышлять: «Верно Федор заметил, веселая сегодня Дарья. С чего бы?»
Бригадир Григорий Семенов ест опрятно, солидно. Самую чуточку, малость себя отдает он еде, а большую часть вкладывает в мысли, в раздумывание о делах. Как и для Петра Удочкина, обед для него потерянное время, но совсем по другим причинам. Даже себе не признается Григорий Григорьевич, что боится. Вот уже месяц, с тех пор как пришли в Глухую Мяту, страх терзает бригадира. Он боится метелей, раннего разлива маленьких речушек, резкой оттепели, неисправности машин; опасается Григорий, что до весноводья не выберут лесозаготовители Глухую Мяту.
Прошлой ночью в тревожном забытьи приснилось ему, что мутная волна пришла в лесосеку, журчала в сосняке, шастала по эстакаде. Копошилась, злобно урчала небольшая речушка Коло-Юл, грозная и широкая во время разлива. Вода подползала к тракторам, лизала доски электростанции, ужалив холодом металл, набрасывалась еще яростнее. Оглянуться не успел Семенов – разливное море вокруг. Из курчавистой, яркой воды торчат опустевшие кабины машин, а на сосне сидит Федор Титов, скалится, паясничает: «Обделался, бригадир, опозорился!..» В холодном поту проснулся бригадир, ошалело замотал головой и теперь не помнит, во сне, наяву ли увидел злое, перекошенное гримасой лицо Титова. Так и не разобрал, а поутру, вспоминая сон, беспокоился еще пуще, раз десять за день хватал записную книжку, принимался подсчитывать кубометры.
С трудом сдерживает Григорий Семенов нетерпение – хочется вскочить, бросить со звоном ложку, почувствовать тяжесть сучкорезки, да нельзя: на часах пятнадцать минут второго. Обед!
Рядом с бригадиром – Федор Титов. Он отстал от товарищей и теперь наверстывает – толкает в рот большие куски мяса, картошки, пережевывает крепкими зубами, рвет твердые хрящи. Косится на него Семенов, прислушивается, и ему вдруг чудится, что не щи, а время, дорогое время зубами перемалывает Титов.
Семенов отворачивается, туго сжимает резинкой рот, пытаясь сдержаться, но хлынувшая к горлу ненависть сильнее.
– Не чавкай! – сердито говорит бригадир Федору.
Разнобойный звон ложек стихает, точно Семенов приказал людям остановиться, а в тишине продолжает звучать перехваченный злостью голос Григория да монотонно бьют в дно кастрюли капельки воды, стекая с уполовника. Семенов наплывом краснеет – освещенная солнцем мочка уха насквозь просвечивается лиловым светом, горит, как маленькая лампочка, а лоб, наоборот, бледнеет и покрывается бисеринками пота. На него почти невозможно смотреть, и только механик Изюмин не прячет глаза при виде растерявшегося бригадира.
– Вот такая ситуация! – неопределенно говорит он, раздольно отсчитывая слоги, и у него получается напевно – си-ту-я-цияя!
Плоское лицо Федора Титова перекашивается от обиды, он бросает ложку, сгибается, но, видимо, не находит слов, чтобы ответить Семенову, и лишь после певучих слов Изюмина нервно вскрикивает:
– Интеллигент! Ты нам дышать запрети!
– Вот тебе и пожалуйста! – растерянно разводит руками Никита Федорович.
– А чего? – хохочет Михаил Силантьев. – Он подумает, подумает, да и запретит дышать.
– Вы, пожалуй, перегнули палку, – вежливо говорит Изюмин. – Знаете ли, Григорий Григорьевич, это не входит в компетенцию бригадира. Если не верите, загляните на досуге в Положение мастера и бригадира на лесозаготовках.
И тогда раздается звонкий женский голос:
– Ой, да бросьте, ребята, спориться! Ешьте второе, будет! – Маленькая, хрупкая Дарья сжимается в комочек, стискивает руки на груди. Она до ужаса боится ссор, крупных разговоров.
Семенов круто распрямляется. Он по-прежнему смущен, но спокоен.
– Я не прав, Федор, – говорит он, повертываясь к Титову. – Ты прости меня! Издергался я! Ты же сам знаешь – бригадирствую впервые, а приходится туго.
– Вот это правильно! – восторженно крякает Никита Федорович. – По-нашенски! Правильно, Григорьевич!
А с Федором Титовым происходит необычное для него – краснеет, пришла его очередь смутиться.
– Да пустяки… Чего извиняться… Бывает… – растерянно бормочет он.
– Налей-ка, Дарья, супу! – раздается вдруг требовательно и властно.
Дарья всплескивает руками:
– Ой, батюшки, забыла!
Впрочем, не одна Дарья забыла, что за брезентовым столом нет тракториста Георгия Ракова, – засуматошились, заторопились и забыли о трактористе, но он, по-видимому, нисколько не обижен: неторопливо усаживается на брезент, вытягивает из-за голенища алюминиевую ложку, обдувает ее и, ни на кого не обращая внимания, принимается хлебать суп – прямой, надменный, самоуверенный. Потом разжимает тонкие губы.
– В первой деляне был… – говорит Раков, делая уверенную паузу для того, чтобы лучше оценили, внимательнее прислушались к его словам люди. – Говорю, в первой деляне был! Не выбрал тонкомерные хлысты Титов! – Поворачивается к Дарье, протягивает тарелку: – Левни-ка еще, Дарья! Ты мне мяса много не вали – у меня желудок не железный! Да, не выбрал Федор хлысты… Обманул! Мелочь оставил.
Он и не смотрит на Титова, этот невозмутимый и самоуверенный тракторист Георгий Раков.
– Второе сегодня что? Котлеты? Отлично!.. Трактор, говорю, в первый квартал гонять больше не будем. Пусть Титов на руках вытаскивает тонкомер.
Федор молчит.