весь день, может, на какую копейку и продаст. Гляжу я на все это — ничего подходящего. Откуда ни возьмись — самовар! Наш, российский. Ядреный якорь! Вот, думаю, купить бы. Хоть чайку всласть попить, душу отвести...

— Продай,— говорю — япошка, вот эту штуку. На кой черт она тебе?

Японец было перепугался, вытаращил на меня глаза, небось первый раз русского матроса увидел. Но когда я выгреб из кармана серебро, оскалился, закивал башкою.

Принес я этот самовар в лагерь, да еще чаю-сахару прикупил. Очень обрадовались матросики. Окружили самовар, смеются, будто малые дети, гладят медные бока, разговаривают, как с другом:

— Откуда ты, браток, взялся? Ай тоже японцы заполонили?

— Небось какой-нибудь наш генерал на позиции в подштанниках чай распивал, а его и прихватили.

— Чаевать не воевать,— говорит тут матросик в драной тельняшке, тот самый, что все до царя собирался добраться. Григорием его звали.— Ну, а мы уже свое отвоевали, впору чай распивать. Не знаем, кому ты там служил генералу ли, адмиралу, а только пришел черед нам послужить.

Порешили тут же и раздуть этот самый самовар, отпраздновать покупку.

Стал я раздумывать, чем бы самовар растопить. В углу нашей казармы на полочках за ширмой какие- то деревянные зверюшки стояли. Точеные, размалеванные, разные-преразные — впору ребятишкам забавляться. А еще дюжины две реек было сложено. Каждая рейка тоже отполирована и сверху донизу исписана японскими закорючками. Что это за игрушки и планки, об ту пору никто не знал. Ну, а по мне, эти планки самый раз для самовара подходящи. Схватил я две штуки, вытащил во двор, раз-два об колено — и в трубу.

А тут из караульной будки японец вышел, дескать, посмотреть, чего это мы собрались в кучу, гогочем. Подошел, глянул на щепки, да как закричит, как замашет руками — и со всех ног в караулку. Переглянулись мы: что за черт? Неужто чайку нельзя попить?

Только слышим, в караулке переполох, Кричат, визжат. Ядреный якорь! Вот тебе выскакивает офицер, за ним — переводчик, а следом целый взвод солдат. Офицер коршуном налетел на самовар, опрокинул, стал бить в бока каблуком. А потом как заорет на нас!

— Господин Цубатака просит руса матроса строить два шеренга,— сказал нам переводчик, а сам скалит зубы, улыбается, такой, дьявол, вежливый был.

Построились. Ждем, что дальше будет. Ничего не понимаем, за что самовар искалечили. Из казармы вынесли рейку, офицер ткнул в нее пальцем, опять завизжал:

— Какая руса матроса ломала это?

Мы молчали.

Переводчик сказал, что, дескать, господину Цубатаке дюже жалко, что мы молчим, и он должен стрелять каждого второго матроса. «Вон куда обернулось дело! — подумал я.— За эту проклятую щепку всех перебьют». Глянул я вдоль шеренги, а матросы стоят пасмурные, страшные, на скулах желваки ходят. Ведь знают, что я поломал дранки, а не выдают. И, не поверите, забродила в моей груди какая-то хмель, ударила в голову. Радостно так стало, аж слезы навернулись. Эх, братушки! Да разве русского моряка штыком запугаешь? На-ка, выкуси!

Поправил я бескозырку, шагнул по всей форме из строя и говорю:

— Нате, стреляйте!

Подхватили меня солдаты, поволокли. Слышу, за спиной наши зашумели. «За что издеваетесь?» — кричат. Кинулись отнимать меня. Поднялась пальба. «Братухи! — кричу.— Не связывайтесь с ними, окаянными! А мне все едино. Я ведь еще под Цусимой должен был помереть!»

Кое-как загнали матросов в казарму, заперли. А меня поволокли за ворота. Лупили зверски. Прикрутили к пальме и секли бамбуковыми палками. Польют водой и опять лупят.

Целый месяц потом на циновках провалялся. Всю шкуру спустили. Ко мне потом переводчик все наведывался, подсядет рядом на корточки, скалит конские зубы и говорит:

— Твоя крепкая матроса. Скоро опять шибко бегать. А сам тычет в угол, где эти самые рейки стояли, и приговаривает:

— Уй, как некарасо.

Оказывается, те самые зверюшки, что за ширмой на полках расставлены были,— их боги. А на планках записывали души погибших самураев — по пятьсот штук на каждую. Выходит, я сразу тыщу самураев в самоварную трубу запихнул. Знал бы, не трогал. Проку-то с них не шибко, разве что чайку б вскипятили.

Вот какая была, значит, история,— заключил Маркелыч и потрогал пальцами помятый бок самовара, не простыл ли.— Когда потом из плена уходили, я и его с собой прихватил. Жалко было бросать на чужбине. Да и то сказать, нам ведь обоим из-за этих самураев бока намяли. Только марку мы свою расейскую не потеряли. Луженые!

ПАЛТАРАСЫЧ

Солнечный луч отыскал в камышовой крыше куреня лазейку, угодил мне в глаза и разбудил. В треугольный просвет двери глядело погожее августовское утро. В деревне горланили петухи. Их возбужденные крики долетали непрерывно: то близкие, то далекие, а то почти совсем неуловимые, похожие на звон в ушах.

Снаружи тянуло дымком и запахом поспевающего кулеша. Дед Палтарасыч готовил завтрак. Сквозь камышовую стенку было слышно, как он, звякая ложкой по котелку, приговаривал:

— Побурли, милок, наберись наварцу.

С Павлом Тарасовичем, или, как зовут его в деревне, Палтарасычем, я познакомился вот при каких обстоятельствах.

Прошлой осенью повстречал я на областной сельскохозяйственной выставке своего старого знакомого — инженера Дмитрия Петровича Вешкина. Незадолго до этого он оставил завод и уехал работать в деревню. Его избрали председателем колхоза «Поднятая целина» в каком-то отдаленном сельце, название которого никак не запомню. То ли Заболотное, то ли Залесное, но не в названии дело. А в том, что человек попросился в самую глухомань.

— Ну и как? — полюбопытствовал я.

— А вот видишь, на выставку приехали. Показываемся. Пшеничку добрую привезли, бахчу, телят — ну, и рыбку.

Экспонаты колхоза «Поднятая целина» были разбросаны по всей выставке. «Пшеничку» и «бахчу» мы осматривали в районном павильоне. Потом отправились в отдел животноводства и полюбовались на тройку большеглазых телят чистеньких, в чуть наметившихся, цвета топленого молока, пятнышках.

— А вот и наша рыбка,— сказал Вешкин, подойдя к огромному, как фургон, аквариуму.— Сто тысяч доходу получили.

Массивную посудину из дерева и стекла плотным кольцом окружили ребятишки, наверняка рыболовы. Они с завистью разглядывали полупудового карпа, развалившегося на песчаном дне аквариума. Карп был действительно завиден! Крутолоб, могуч, дороден. В нем было что-то бычье. И в тупой короткой морде, и в широченной спине, изогнутой крутым горбом, и в том, что он лениво шлепал губами, будто пережевывал жвачку. А какой хвостище! Он все время чуть шевелился, но и этого было достаточно, чтобы вода кругом ходила ходуном. Иногда карп словно вздыхал, как вздыхает сытая скотина, и тогда из его рта вырывалась сильная струя воды, взвихривая песок и крутя воронки.

У аквариума, не замечая нас, ходил длинный костлявый старик в соломенной шляпе. Большим алюминиевым ковшом он вылавливал яблочные огрызки, куски печенья и булок, которые, забавляясь, то и дело забрасывали в аквариум ребятишки.

— Цыц, бесенята! — взмахивал редкой бородой старик и устрашающе потрясал над головой ковшом.— Понимать надо!.. Думаешь, ты ему приятность оказываешь своим печеньем? От этого одно помутнение воды получается. Никакого продыху рыбе от вас нету, мошкара голопятая!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату