самая подлая, как он считал, его черта: рвануться вперед, опередить себя в каком-то действии, чтобы казалось, что уже не отвечаешь за себя, чтобы проверить, как далеко еще можешь зайти, на что еще способен? И потом – стыд, и стыд не за то, что сделал, а за непонятную борьбу внутри себя, в которой сам никогда не побеждаешь.
Стоя под яблоней, прислонившись к ней так, будто замерял свой рост, как в детстве у притолоки, Тенишев думал о странности этого дня. Из всех подробностей, удививших его непривычностью, даже нереальностью, точно он был не участником этих сцен, а наблюдателем – и полученного от Дани письма, и разговора с ним, и встречи с Тамаркой, – выступал на первый план тот эпизод, когда он слышал, как мать рассказывала о нем.
Всегда странно слышать о себе слова близких людей, они особенно неправдоподобны, вызывают удивление: неужели таким меня представляют люди, с которыми, казалось, был всегда слит воедино, до полного единения чувств? Ничего не было в словах матери обидного, ничего выдуманного, но сказанные, услышанные, слова эти вдруг заставили Тенишева почувствовать себя окончательно одиноким, начинающим новую, неизвестную раньше жизнь, в которой он уже будет видеть себя со стороны, чужим не только для рядом живущих людей, но и для себя самого. Начиналось то мучение сдваивания, наложения чувств, когда любое слово и любая мысль становились уже одновременно и своими и чужими, и середины быть не могло, не могло быть суммы, сложения, совпадения.
Тенишев вспомнил, что уже долгое время не мог написать ни одной фразы, ни одного слова, в которых не чувствовалось бы подобного преломления смысла. Слова казались похожими на сухие листья, медленно поднимались их края и скручивались, при малейшем прикосновении готовые растереться в мелкие, до пылинок, частички. И странно: участником этих видений, похожих на галлюцинации, был Даня. Всегда представлялось его улыбающееся лицо, словно он говорил, не разнимая губ: «Об этом нельзя написать». И все разговоры с Даней, и молчаливые посиделки вдвоем тоже нанизывались на что-то главное, о чем нельзя было сказать. Казалось, Даня вовремя ускользал от этого запрета, предоставляя Тенишеву решать какой-то главный вопрос, который, как внутренняя неизвестная болезнь, грозил обернуться оцепенением и неподвижностью. Даня как будто настаивал на бессмысленности слов, действий, поведения – и одновременно говорил, сочинял стихи, находил сочувствие и искал его в людях. Тенишев подходил к жизни словно с другой стороны: сначала говорил, а потом видел бессмысленность слов, сначала любил, а потом видел свою пустоту и растворенность в этом чувстве, сначала действовал, а потом понимал, что даже в воспоминаниях его поступки исчезают во времени, в его перепадах и замысловатом движении. Раздражаясь от своей едва уловимой зависти, Тенишев все же признавал ее. Он завидовал Дане, хотя все же, себе в успокоение, считал его умение успевать чувствовать, запоминать жизнь только перенятым в наследство способом жить, без надрыва и лишних душевных затрат.
Однажды, на неожиданных похоронах однокурсника, Даня попытался философствовать о бессмысленности ритуала, о нелепости поездки нескольких человек в другой город, за сотни километров, чтобы поприсутствовать у края могилы, «на краю вечности». Тенишев оборвал его, чувствуя потом облегчение от своих слов. Он сказал, не стесняясь и не боясь высокопарности и неуместности, что в этом и состоит небольшой, но неизбежный долг. Присутствовать на похоронах, так же, как и ходить в больницу к больному, как говорить не задумываясь правду, как придерживаться без убийственного философствования всего нескольких заповедей, которые Дане должны быть известны больше, чем кому-либо, так как он, Даня, имеет к ним прямое – как сказал Тенишев, более древнее – отношение.
В глазах Дани появился испуг: то ли он испугался напора сбивчивых, почти злых слов Тенишева, то ли мысли, которую, конечно, понимал сам, но почему-то прятал от себя, боясь как раз простоты следования ей.
После этого разговора, когда возвращались с похорон, они не разговаривали всю дорогу, пока ехали в автобусе. Сидели рядом двумя истуканами, не отзываясь на призывы однокурсников выпить за помин души. Вскоре уже сзади рассказывались анекдоты – простая жизнь пошла своим чередом, смеялась над ними, и Тенишев думал, что Даня, слыша все это, злорадствует потихоньку, наблюдая такую нелепую иллюстрацию бессмысленности человеческих поступков.
С тех пор Даня словно задался целью, хотя и не назойливо, лишь от случая к случаю, доказывать Тенишеву, что в жизни не может быть соединения замысла и результата, желания и его осуществления.
Они ходили в филармонию на скрипичный концерт – Даня скучал и не скрывал этого, и после концерта предложил выпить вина в подворотне. С трудом пригубливая вино, Даня говорил:
– Ты заметил, как зал слушал музыку? Сквозь себя, не задерживая, и каждый в зале замечал скорее себя – за хорошим, пристойным занятием. Конечно, это все равно лучше, чем пить вино здесь, – он улыбался, передавая бутылку Тенишеву.
Тенишев хмурился, молчал, ждал, когда Даня уйдет домой, и вечер кончился тем, что Тенишев по дороге в общежитие допил всю бутылку, купил еще одну, выпил и ее и допоздна сидел на траве, на берегу реки, глядя на светящиеся окна, вспоминая одно место из концерта, когда смычки беззвучно взмывали вверх, и вслед за этим музыка замирала долгим выдохом утверждения печали, тоски и прощания. Тенишев был пьян, и ему казалось, что этой музыке сейчас не хватает его собственных слов, которыми он мог бы все объяснить.
Однажды они остановились на тротуаре, наблюдая, как прохожий в попытке перевести слепого через улицу попал в самую гущу машин. Машины проплывали единым потоком, гудели, не уступая пешеходам дорогу. Наверное, водители не понимали, что один из этих людей – слепой, не успевали заметить его черных очков. Даня смотрел на эту сцену долго, ничего не говорил, но и не спешил идти дальше, словно заставляя и Тенишева досмотреть до конца, чем же закончится доброе дело. Слепой уже трясся от страха, судорожно вцепившись в рукав своего мучителя и спасителя одновременно.
И Тенишева раздражало, что этот мальчик указывал, как учитель, на нелепую жизненную ситуацию, словно доказывая свою странную правоту. «Вот – видишь», – говорил взгляд Дани.
Иногда Тенишев жалел Даню – но натыкался на его улыбку встречного понимания и поэтому снисхождения. И Тенишев ловил себя на мысли, что эта улыбка и темные молчаливые глаза будут подстерегать его всю жизнь напоминанием слов: «Об этом нельзя написать».
«Чертенок, мелкий бес, – думал Тенишев о Дане. – И все-таки почему же я так упорно забираю себе все лучшее, делаю себя чистеньким и хорошим рядом с ним? Может, и Даня тут ни при чем, а я просто делю себя пополам и ту часть, которая неудобна и непонятна, называю Даней?»
Он знал, что встретит в бабушкиных глазах удивление – от той внешней жизни, которую внесет в ее дом. Если б можно было сейчас войти к ней тем самым маленьким мальчиком, который забегал сюда в детстве много раз за день, если б можно было стереть эту разницу, чтобы принадлежать вместе с ней одному и тому же времени. Но она одна осталась в том времени, а он – он входит сейчас в этот маленький дом, чувствуя, как его шаги, тяжелые и гулкие в земляном полу сеней, нарушают что-то бывшее здесь прежде. И он чувствует себя несуразно большим, несущим чужой вес, чужой груз накопленного и настоянного на другом воздухе времени. Он со стыдом понимает эту разницу между ними, словно свое предательство: бабушка сохранила его детство, осталась в нем, а он с трудом может его вспомнить.
Лицо ее радостно оживилось, она приподнялась на локтях и подвинулась повыше на подушке.
– Ваня. Редко заходишь.
– Я буду чаще, ба. Как ты?
– Все одно и то же. Одинаково.
– Может, тебя на улицу перенести?
– Не надо. Миша окно выставил, воздуха много. А на улице я все помню.
Тенишев помолчал. Он посмотрел на маленькое зеркальце, вмазанное в стену. Теперь надо было нагнуться, чтобы увидеть свое лицо.
– Никак не кончится жизнь.
– Ну что ты.
– Прошла, пролилась, как вода, и не соберешь. А не кончится.
– И не надо. Вспоминай, я тебе фотографий принесу.
– Принеси новых, своих. Я все думаю, дождусь я, когда ты сыночка принесешь ко мне. Только не смогу нянчить.