секунды. Над нами проносится чья-то стрела размером с небольшое копье. Прекрасная, словно превращенное в молнию павлинье перо. Я наблюдаю за ней с полагающимся случаю гибельным восторгом: ну вот, этот стрелок нас и положит. Рядышком. Такой стрелой и сильфа убить можно.
Стрела зависает в воздухе, обнаруживая радужно-стеклянный вертолетный эллипс неостановимых крыл над узким сине-переливчатым телом. Стрекоза?
— Меганевра[52]! — облегченно вздыхает Нудд и поднимается на локтях. Супертараканы, придавленные его иллюзорным, но отнюдь не невесомым телом, обалдело встряхиваются и разбредаются в разные стороны, проклиная нас обоих на древнетараканьем языке. Какие еще сюрпризы нас ожидают, сын Дану?
Нудд с неопределенным выражением лица сгибает и разгибает ладонь. На ладони вспухает красная полоса. Ссадина. Может, даже заноза. Вот неженка! И тут до меня доходит: у сильфа не может быть ссадин. У сильфа нет тела. У сильфа нет кожи — тонкой, нежной человеческой кожи, через которую так легко добраться до средоточия нашей жизни и погасить все это мельтешение крови в жилах, мыслей в мозгу и сердца в груди. Сильф — это выдох воздушного океана, а не выброс смертной плоти.
Он смотрит на меня и беспомощно разводит руками. Переменчивый сильф отныне прикован к этому телу, точно сошедшему с египетской фрески, высокому и широкоплечему, с узкими бедрами, с длинными, как у оленя, ногами, — могло бы быть и хуже!
— Почему? — вполголоса спрашиваю я.
— Воздух другой, — поясняет Нудд. — Это не моя стихия, это стихия, бывшая до нее. Старше. Равнодушнее. Она как будто спит. Наверное, ее любопытство, ее жажда знать и ощущать еще не проснулись. Спящий мир. Здесь у меня нет магии. Только телесная мощь.
По его лицу пробегает мгновенная судорога. Ему страшно. Может быть, впервые в жизни. Легко быть храбрым, когда ты неуязвим, всемогущ и бессмертен. Труднее быть храбрым, если ты всемогущ, но не бессмертен — и все-таки довольно легко. А уж если между тобой и смертью нет ничего, кроме меча, отличного, заговоренно-заколдованно-зачарованного меча, который, тем не менее, можно не успеть вытащить из ножен…
— Нудд, — зову я его, тяну руку к красивому хмурому лицу с резкими чертами, — Нудд, неужели мы с тобой только сильф и норна — и больше никто? Ты прожил такую длинную жизнь среди людей, ты видел род человеческий во все времена, ты воевал, убивал, выживал, женился и болел. Ну хоть раз, ну хоть изображая болезнь! Я тоже прожила целых три десятка лет, я кое-что умею, давай вспомним, каково это — быть людьми, а? Всё не так страшно, как быть никем…
— Храбрые вы существа, женщины, — вздыхает Нудд, садится на корточки, помогает и мне угнездиться на подстилке из толстых листьев — ужаснувшие меня протокозявки давно разбежались и разлетелись, мы одни среди хвощей и плаунов, в каменноугольных лесах — другое небо, другая земля, другой воздух. А огонь?
— Может, костер разжечь? — радостно вскидываюсь я.
Нудд смотрит на меня, как только мужчина может смотреть на женщину, предлагающую запалить дом с четырех углов, чтобы согреть пару комнат. Мне немедленно становится стыдно. Да, да, я вспомнила: каменноугольный период, высокое содержание кислорода, если чиркнуть спичкой, весь этот перелесок взлетит на воздух до того, как спичка зажжется. Что за палеонтологический кошмар тут творится? И это всё Я намудрила? Когда? Как?
— Слушай, — взвешенно, с интонациями психотерапевта объясняет сильф, — это же мир твоего воображения. Когда-то, может, когда ты была маленькой…
— Мне безумно нравились гигантские тараканчики и крохотулешные динозаврики, — с отвращением договариваю я.
— Нет. — В голосе моего спутника — бесконечное, поистине божественное терпение. Может, боги отличаются от человека не столько могуществом своим, сколько терпимостью? — Когда-то ты нарисовала себе образ древнего мира. Мира в котором нет ни порядка, ни смысла, ни стройности. Мира, существовавшего до возникновения порядка. Вот, — Нудд скупым жестом обводит окружающее нас, — это он и есть. Утгард. Пустыня Хаоса.
— Да какая ж это пустыня? — недоумеваю я. — Конечно, хорошо, что воды тут хоть залейся и кругом эти… древовидные папоротники. Но чем мы питаться-то будем? Папоротниками? Сырыми насекомыми… ой, нет, не могу… меня сейчас…
— Тихо-тихо-тихо-тихо… — не то шепчет, не то напевает Нудд, перехватывая мое резко согнувшееся тело, придерживая его за плечи и похлопывая по спине, словно заупрямившуюся скотину. — Это все страхи. Обычные человеческие страхи. Они всегда набрасываются стаей, едва лишь хаос приоткроет дверь. Мы там, где хаос всевластен, но это ТВОЙ хаос. Ты жила с ним все эти годы. Ты держишь его в узде с детства. Ты его знаешь, просто растерялась слегка. Вспомни, кто ты, и тебе станет легче.
А кто я здесь? Не последняя выжившая норна, не демиург, которого вот-вот лишат его детища, не спасительница вселенной от Армагеддона, я — просто я. Даже Нудд в Утгарде — просто крепкий мужчина средних лет, застрявший посреди каменистых полей многомиллионолетней древности с нервной неумехой на руках. Его сильфийский возраст — ничто по сравнению с возрастом любого из этих протокактусов, любой стремительной кусачей меганевры. Утгард — их дом. А для нас он — ловушка.
— Давай поговорим, — прошу я своего спутника. — О чем угодно — из того, что будет потом, после Утгарда. Чтобы мне не забыть о своих мирах, чтобы не завязнуть в Хаосе насовсем…
И тут мимо моего виска, разгоняя наползающий туман, пролетает очередная суперстрекоза — пролетает и… вонзается в мясистый ствол. О! А вот это уже не стрекоза. Это стрела, цвет — синий металлик, оперение из слюдяных крылышек, толщиной почти с мое запястье. Кто-то из местных обитателей решил поохотиться на нас, чужаков. Или просто — упреждающий выстрел?
«Упасть бы в обморок, как все нормальные барышни…» — лениво ползут мысли в голове. — «Выключиться из реальности, поваляться в сером нигде, в котором ничего не существует, даже тебя, потом вернуться в тело, но в другое, земное, настоящее, в комфортной обстановке, среди снисходительных врачей и опытного медперсонала…» Нет. Сдаваться нельзя, нельзя бросать Нудда, нельзя проигрывать, нельзя позориться, я не смогу жить с мыслью, что хаос меня одолел, распахнул дверцу в моем мозгу — и затравил меня страхами, как собаками.
— Поговорить? Хорошая мысль! — раздается из тумана, немедленно вызывая в памяти «Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана…». — Заодно и нам расскажешь, из каких миров пожаловал!
Итак, мы нашли вас, великаны Хаоса. Или это вы нашли нас?
Теперь, когда моим друзьям не требуются провожатые, и цель их ясна, и мощь их непобедима, и победа их неотвратима, моя безопасность висит на волоске. Помба Жира, демон секса, не может попросту отдать меня моей свите. Как я, однако, загордился в этих выдуманных мирах, тоже мне Bondieu, Добрый Боженька, создатель и вседержитель, воинства духов предводитель.
Зато Синьора Уия понимает: перед ней — всего лишь человек. Человек, чьи страхи и инстинкты открыты ей до донышка. Синьора садится рядом на атласное покрывало и вздыхает так, что край декольте врезается в грудь, стиснутую корсажем. Я по-прежнему лишен тела, но органы чувств у меня работают даже лучше, чем у дряхлой, отравленной Дурачком мумии, которую я таскаю на себе все эти дни. Волнующееся тело Синьоры мешает мне помнить о ее замыслах.
— Скоро меня победят и изгонят отсюда… — говорит она рассеянно, как о каком-нибудь пустяке. — Расскажи что-нибудь. Напоследок.
— О чем? — спрашиваю я.
— О чем хочешь! Или о ком хочешь, — пожимает плечами она. — А еще лучше — о тех, кого хочешь. Какие они — женщины, которых ты хочешь?
Я смеюсь. Рассказать ей про мои сложности с теми, чьих лиц я никогда не видел и потому вскоре уставал от безликих теней в моем доме, в моей постели? Или рассказать про существа из моих снов, про удивительные, разные, полные силы — или нежности, или насмешки, или гордыни — лица, на которые я не мог наглядеться? Про женщин, к которым боялся прикоснуться в сонном видении, боясь, что она обернется — и я увижу розоватую муть там, где только что было самое прекрасное, самое желанное на свете зрелище — человеческое лицо?