Как-то мама вытащила меня в гости к Юрьевым – может быть, ты их помнишь, они на рю Бонапарт жили.
– Да, – кивнула Таня. – У них кот был очень красивый, белый с голубыми глазами. Звали Ужас.
– Кота не помню, а люди у них собирались сомнительные. В частности, в тот вечер был Сергей Яковлевич Эфрон, супруг Цветаевой, поэтессы. Человек он, по моим наблюдениям, совершенно никчемный, даже трогательный в этом смысле. Однако при всей своей никчемности участвовал в белом движении, из Крыма ушел с армией Врангеля. И весьма он страстно в тот вечер доказывал, что все мы, дескать, должны теперь кровью искупить свою вину перед родиной. Слышать это мне было отвратительно. Во-первых, я никакой вины перед родиной не чувствую. Во-вторых, я врач, а не солдат, и понятие о крови у меня медицинское. А в-главных, если уж кто-то считает это нужным, то искупать вину следует своей кровью, а не чужой. Так я и сказал господину Эфрону, и, как вскоре выяснилось, не ошибся: он оказался агентом ГПУ, занимался политическими убийствами. И не он один ко мне подкатывался с сомнительными предложениями…
И снова отец замолчал.
– Ты жалеешь, что вернулся в Россию? – спросила Таня. – Скажи мне, папа! Я же чувствую, ты недоговариваешь.
– Я попал в ловушку, – сказал он.
Таня ушам своим не поверила: в отцовском голосе прозвучала не то что подавленность даже, а безысходная тоска. Она и представить не могла, что его голос может вот так вот звучать!
– В какую ловушку? – растерянно проговорила она. – Где?
– Здесь, в России. И самое ужасное, что я завлек в нее вас. Маму и тебя.
– Я не понимаю…
– В тридцать восьмом году я поступил прямым и самым, как мне тогда казалось, правильным образом: пошел в советское посольство в Париже, сказал, что я врач и что хочу вернуться с семьей в Москву. Они, разумеется, навели обо мне справки и через месяц сообщили, что можно прийти за советскими паспортами. Наверное, рассуждал я тогда, они там выяснили, что врач я толковый, и решили, что таковые требуются при любой власти, потому что при любой власти люди имеют свойство болеть. Отвратительная наивность, непростительная! Что я за нее поплачусь безусловно, это, может, и справедливо. Но вы!..
Таня все равно не понимала, что он имеет в виду. Впервые в жизни ей казалось, что отец говорит непонятно. Наверное, он заметил недоумение в ее взгляде.
– Незадолго до войны мне настоятельно предложили вернуться обратно во Францию, – сказал отец. – Только уже в другом качестве – секретного агента. Вернуться, наладить общение с прежними знакомыми, завести новых и регулярно посылать на них доносы в ГПУ. Вероятно, с дипломатической почтой, – зло усмехнулся он. – А также выполнять другие задания этой миролюбивой конторы. Вот так. Похоже, коготок увяз – всей птичке пропасть.
– Но как же, папа?.. – испуганно проговорила Таня. – Что же ты будешь делать?
– Не волнуйся, Танечка. – Испуг ее он тоже заметил сразу, как и недоумение. – Ничего подобного я делать, конечно, не собираюсь.
– Но они же тебя арестуют!
Он помолчал, потом нехотя сказал:
– Пока что их требования отодвинуты войной. Это лишь отсрочка, я понимаю. Но все-таки надеюсь… Не знаю, на что я надеюсь, – с горечью произнес он.
Таня тоже понимала, что надеяться в этой ситуации можно разве только на чудо.
– Я поэтому и хотел тебя видеть, – сказал отец. – Конечно, я и просто хотел тебя видеть, но в большой степени поэтому. С мамой я все-таки надеюсь увидеться тоже – может быть, ей удастся приехать ко мне в часть до того, как мы перейдем границу. Но что со мной будет дальше, Таня, трудно предугадать. И я тебя прошу: если вы… если у вас будет возможность принимать самостоятельные решения – прими их ты. Мама едва ли на это способна. В этом нет ее вины, – добавил он. – Она всегда надеялась на меня, и у нее просто не было необходимости решать что-либо самой. Мне страшно за нее. – В отцовском голосе прозвучала такая неизбывная тоска, что Таня вздрогнула. – Она совершенно беспомощна перед жизнью. Одним словом, я прошу тебя: если ты узнаешь, что я арестован, или ничего не будешь знать обо мне, немедленно уезжайте из Москвы, с их глаз подальше. Трудно сказать, панацея ли это, но все-таки хоть какая-то надежда. Уезжайте из Москвы. Ты поняла?
– Да, – кивнула Таня.
Если бы отец сказал ей что-либо подобное несколько лет назад, она растерялась бы, не представляя, куда они с мамой могут уехать. И, наверное, принялась бы расспрашивать его о подробностях, и, может быть, даже сказала бы ему, что растеряна, что не понимает… Но, во-первых, война отучила ее видеть жизнь в устоявшихся формах – в тот самый день, вернее, в ту самую ночь, когда она вышла из деревни Замосточье рядом с телегой тетки Ядвиги и пошла пешком через страну, сама не зная куда. А во-вторых, задавать отцу какие-то уточняющие вопросы казалось ей отвратительным и невозможным: это значило бы, что она уже деловито готовится к его гибели. А она не хотела об этом даже думать!
– Я поняла, папа, – повторила Таня.
– Не бросай учебу, – сказал он. – Вообще, не позволяй себе рассуждать о бессмысленности жизни, об отсутствии в ней цели и о прочем подобном. К сожалению, мы слишком часто оправдываем такими размышлениями – вполне, может быть, и справедливыми – собственную расхлябанность и деградацию. Не бойся устоявшихся форм – порою только они помогают выжить. Ты понимаешь, о чем я говорю?
– Да, – неуверенно кивнула Таня.
На самом деле она ничего не понимала. Она думала только о том, что над папой нависла страшная опасность.
– Твоя учеба, работа, потом, я надеюсь, замужество и дети – это все устоявшиеся формы жизни и есть, – сказал отец. – Извини меня за дидактику.
Он улыбнулся. Они уже стояли на привокзальной площади. Таня посмотрела в отцовские глаза, и ей вдруг вспомнилось, как точно так же стояла она перед Димой в темном дворе тети Мариши, как держал он в поводу коня…
Она испугалась оттого, что это воспоминание пришло именно сейчас. Во-первых, ей было непонятно, почему оно пришло, какая связь между Димой и отцом, а во-вторых, от Димы уже год не было никаких известий…
– До свиданья, Танечка, – сказал отец. – Дальше тебя патруль не пустит. Будем ждать встречи.
Он не сказал ни «надеюсь, встретимся», ни «уверен, встретимся» – он, как всегда, выбрал самые точные слова. В его словах надежда соединялась с честностью.
– Да, папа.
Таня встала на цыпочки и поцеловала его. И долго потом смотрела ему вслед, даже когда он давно уже скрылся в здании вокзала.
Глава 12
«Тонкость не доказывает еще ума. Глупцы и даже сумасшедшие бывают удивительно тонки. Прибавить можно, что тонкость редко соединяется с гением, обыкновенно простодушным, и с великим характером, всегда откровенным».
Ольга захлопнула книгу и положила ее на траву. Читать дальше ей не хотелось. Впервые в жизни пушкинские мысли показались ей неприятными. Не то чтобы несправедливыми, а вот именно неприятными, потому что она вспомнила вдруг, как то же самое говорила однажды мама: что тонкость не доказывает еще ума. Наверное, мама тоже прочитала это у Пушкина, но дело было не в источнике, а в том, что она говорила так об Андрее. Это-то и было Ольге сейчас неприятно.
Ольга сидела на низкой скамеечке в малиннике. Она специально принесла сюда эту скамеечку: в колючих зарослях было тихо, и можно было, не вставая, срывать ягоды с кустов. Жизнь от этого казалась исполненной покоя и равновесия, и она старалась не думать о том, что это только иллюзия.
Агнесса вертелась рядом и норовила заглянуть в книжку, а когда Ольга положила маленький синий томик на траву, принялась его обнюхивать. Оказалось – об этом сообщил маме все тот же ветеринар из Денежкина, – что Агнесса вообще-то еще котенок, месяцев восьми, не старше. Наверное, ее, как ненужный приплод, просто бросили какие-нибудь дачники, и она прибилась к тавельцевскому дому.