Мало кто знал, каких титанических усилий ему стоило сохранять всегда эту безупречную форму.
Мало кто знал также (разве что Сыч и хорьковая домработница могли бы рассказать об этом), что, отягощенный обязанностью вечно сохранять элегантность на людях, хорек, приезжая домой, сбрасывал с себя вериги и, испытывая потребность расслабиться, возвращался в свой звериный образ. Оставляя туалеты от именитых дизайнеров брошенными в прихожей, хорек расхаживал по дому, вздыбив шерсть и оскалив острые зубки. В такие минуты домашние сторонились с дороги: зверь выгибал спину дугой, шипел, лязгал зубами. Домашние понимали: необходимо дать политику возможность побыть просто самим собой, сбросить груз дел и — хотя бы на короткие часы — стать таким, каким его, собственно, и сотворила природа. Сыч и домработница говорили друг другу, что еще более уважают хорька за ту естественность, которую он не утратил, несмотря на свою публичную жизнь. Он, личность сверхпопулярная, участник всех возможных комитетов и комиссий, сохранил способность, придя со званого обеда, где пил коктейли и ел тарталетки, — стать на четыре лапы, выпустить когти и — как в былые дни — гоняться за мышью по огромной квартире. Эти импровизированные охоты были единственными минутами, когда хорек по-настоящему отдыхал. Он загонял мышь в угол, давил ее лапой, перекусывал хребет и с урчанием пожирал. При этом маленькие глазки его, оттененные размазанной французской тушью, горели недобрым красным огнем.
Развитие событий оказалось неожиданным для многих — и поставило под вопрос возможное слияние двух либеральных партий.
Хорек загрыз жену Сыча. Несчастье произошло в отсутствие художника: он получал большую премию за вклад в демократическое искусство. Герман Басманов, Ричард Рейли, президент Российской Федерации лично вручали ее. Пока мастер стоял на сцене, потный от волнений, с бурей в душе, — аккурат в это самое время огромный, разжиревший хорек, размерами достигший бульдога, вышел из супружеской спальни. Против обыкновения, хорек был не накрашен, абсолютно без следов пудры на морде, с глазками, не обведенными тушью, не облаченный в приталенный костюм от Ямамото, а в своем натуральном зверином обличье. Хищная улыбка блуждала по его морде, вовсе не похож он был на того общественного деятеля, коего привыкли видеть в программах новостей и в телешоу «Стиль жизни». Зверь навалился плечом на дверь кладовки, где спала бывшая супруга, а ныне пораженная в правах домработница, открыл дверь и вошел. Похудевшая, рано состарившаяся женщина спала тяжелым сном на полу; ей стелили короткий матрас, укрывалась она бурым солдатским одеялом. Подле матраса стояла жестяная миска с мышиными хвостами: в последние месяцы хорек совершенно перевел несчастную на мышиную диету, однако хвостов она так и не научилась есть. Видимо, ей снилось страшное, поскольку она вздрагивала и стонала во сне. Хорек прыгнул ей на грудь и вгрызся в горло. Тело несчастной выгнулось дугой на матрасе, она скребла скрюченными пальцами воздух, из губ лезли кровавые пузыри. Глаза совершенно выкатились из орбит, и черты лица налились мукой. Так черты ее и застыли, навечно окаменев; хорек в несколько приемов отгрыз голову от тела, широкий кровавый поток хлынул из шейных артерий, тело распласталось обездвиженное, и отделенная от него голова уставилась остекленевшими, выпученными, будто у Розы Кранц, глазами в потолок. Именно такую картину и увидел Сыч, вернувшись с церемонии награждения. Первым делом он, разумеется, заглянул к хорьку и нашел зверя несколько возбужденным. Приписав это плотскому желанию, Сыч, будучи и сам взволнованно возбужденным, бросился с хорьком на кровать и отдался радостям взаимного обладания. Однако ближе к вечеру он заглянул в кладовку к жене. Нечего и говорить, сколь потрясло его увиденное. Пусть он давно не любил эту женщину, пусть мало понимания было меж ними, пусть искусство его стало ей в конце концов чуждо — что с того? Да, жизнь окончательно развела их, да, они находились на разных ступенях общественной лестницы — но она продолжала быть ему близким человеком. Смерть ее, особенно такая ужасная, дикая смерть, перевернула душу Сыча — он стоял в заляпанной кровью кладовке, и скорбь была в его глазах. Руки его тряслись. Губы его шевелились, но беззвучно. В таком состоянии его и нашла милиция и препроводила в нервный госпиталь при 3-м медицинском институте — в заведение, заслуженно пользующееся славой.
Хорек, успевший переодеться и напудриться, сопровождал карету «скорой помощи» на своем персональном автомобиле с мигалкой — расчищая дорогу. Депутатский мандат и невероятная общественная популярность, разумеется, оградили хорька от возможных претензий милиции. Он лишь махнул шерстяной лапкой, шевельнул ресницами, тявкнул — и милиции сделалось понятно: не их ума это дело. Голову и тело потерпевшей свалили в большой черный пластиковый мешок, отдали куда следует — и забыли: отыскались дела поважнее — вопиющее психическое состояние художника Сыча. А то, что Сыч пребывал в состоянии тяжелейшем, было очевидно. Властной походкой ходил хорек по коридорам клиники, отрывистым тявканьем собирая врачей на консилиум, — если бы не его забота, кто знает, что случилось бы с Сычом в ту роковую ночь? Скоро, получив необходимую дозу уколов и таблеток, забылся художник тревожным сном, а хорек еще некоторое время оставался подле возлюбленного — рычал на сестер, огрызался на докторов. В наших российских больницах, если не припугнуть, так и подушку с одеялом не получишь.
Сыча навещали коллеги и собратья по ремеслу. Роза Кранц приехала на следующий день и скорбно посидела у кровати недужного, без лишних слов, просто держа его руку в своих. Надо отметить, что, как исключительно тактичный человек, Кранц в тот день была отнюдь не в красных чулках, но в черных, и в черном же костюме от известного модельера Живанши. Эдик Пинкисевич с трудом прошел в палату — персонал заставил-таки его надеть халат поверх лагерного ватника — и передал больному бутылку водки и свой нательный крестик. Аркадий Владленович Ситный приехал с грамотой от Министерства культуры: рассудив, что творческий импульс должен победить недуг, Министерство культуры целокупно с Академией художеств присвоило Сычу звание академика в области перформанса. «Ну что ж, Толя, — бодро начал Ситный и взъерошил редкие волосы Сычу, — теперь будем готовить акцию в Большом! А ты что думал! Пора! Большой театр! Как думаешь, через месячишко устроим? И, между прочим, — никаких фонограмм: Ростропович прилетает из Парижа — будет тебе аккомпанировать. — Ситный раздул полные щеки, заходил по палате. — Слава, между прочим, сам позвонил. После исторического концерта, когда он сел играть у Берлинской стены, и эпизода, когда он прилетал с виолончелью на баррикады во время путча, — другого такого случая не было, заметь. По такому случаю и фуршет сделаем достойно. Не водяру же хлестать в Большом театре! — Министр Ситный хохотнул, лиловые щеки его закачались. — Найдется что выпить! Шато Икэм, Шато Брион: у нас теперь Ленька Голенищев — командор ордена Бордо! Он нам такой стол обеспечит — даже Ивана Михайловича Лугового не стыдно позвать!» Сыч тускло посмотрел на министра, вяло кивнул, отвернулся к стене, сжимая в руке православный крестик Пинкисевича.
39
Когда видишь человеческое лицо, то одновременно видишь и его общее выражение, и набор черт. Встречаются лица, в которых каждая черта говорит противоположное, и тем не менее общее выражение лица существует. Нам может быть дорого выражение на любимом лице, но это не исключает того факта, что нос на данном лице кривой и морщины указывают на возраст, а зубы испорчены. Воспринимается все вместе — и человек обладает способностью отвлекаться от некрасивых зубов и любить лицо в целом, хотя и знает, что вмешательство дантиста желательно. При этом неизвестно, что именно является реальностью — скорее всего, детали и мелкие черты лица есть объективная реальность, а общее выражение — продукт сознания смотрящего. Чувство к другому устроено так, что оно постоянно ищет компромисс между деталями и общим впечатлением, решает, что именно настоящее — и делает выбор в пользу целого.
Так и в искусстве: надо создать баланс между подробностями и общей интонацией. Закончив статую Бальзака, Роден отсек у фигуры кисти рук, они мешали общему впечатлению. Считается безусловно доказанным, что жертвовать деталью художник должен не потому, что он этой детали не видит, но потому, что есть нечто важнее ее. Это нечто определяется через идеальные понятия: общее видение, цельная форма, и так далее. Выглядит это так, будто идеальное избавляется от материальных подробностей, которые этому идеальному мешают. Так возникла абстракция — как наиболее последовательное выражение целого и идеального.
Однако и цельная форма, и общее видение в живописи могут быть выражены только наглядно, а значит, остаться в качестве идеальных объектов не могут. Художник так или иначе, но изобразит нечто — с подробностями или без таковых. Очевидно, что изображенная без подробностей вещь будет уже иной,