Луговой рванулся; страшная энергия обнаружилась в жилистом теле чиновника. Легко, словно и не держал его никто, прошел он по комнате, и Соломон Моисеевич потащился за ним, спотыкаясь, цепляясь за пиджак Пуговица с пиджака отлетела и щелкнула по паркету. Сорвался с плеч Однорукого Двурушника дорогой пиджак от Бриони, и, потеряв равновесие, упал вместе с пиджаком на пол старый Рихтер. Здоровая рука Лугового оставалась еще внутри пиджака, он силился выдернуть ее из рукава, дергал пиджак на себя, волоча за собой Рихтера по паркету. Наконец он руку выдернул, отшвырнув Рихтера в сторону. Рихтер на коленях полз за Луговым, цепляясь за пиджак, а старуха Герилья прыгала подле них, норовя просунуть нож между телами.
— Пусти! Вошь кабинетная! — И Луговой хлестнул Рихтера по щеке.
Пустой рукав Рихтер выпустил и отполз в сторону. Луговой окончательно освободился от пиджака, кинул пиджак на пол.
— Каков денек, — заметил Иван Михайлович, глядя на Рихтера без особой злобы, скорее с интересом, — второй раз меня сегодня убивают. Можно констатировать наличие революционной ситуации в стране, не так ли? Ситуация, однако, нестандартная. Низы, те, как и положено низам, ничего не могут, но вот верхи определенно все еще хотят. Я, например, проголодался, есть хочу. Заболтался с вами — пора бы и перекусить. Вас не приглашаю, поскольку не нахожу ваше общество привлекательным.
— Вы ударили меня, — сказал Рихтер с пола растерянно.
— В порядке самообороны, Соломон Моисеевич. Ударил я вас несильно.
— Вы подлец, — сказал Рихтер, — вам будет стыдно.
— За то, что не дал себя зарезать? Логично ли это рассуждение? Удивляюсь я вам, Соломон Моисеевич. Умным я вас никогда не считал, но вот не думал, что вы — сумасшедший. Может, в дурдом вас определить? — сказал Луговой раздумчиво.
— Вы опасный негодяй, — сказал Рихтер. — Я проучу вас.
— Сдам-ка я вас, Соломон Моисеевич, в лечебницу, — сказал Луговой, — вам в психушке самое место. — Он смотрел сверху вниз на Рихтера, как глядит врач на больного. — Право, лучше для вас ничего и не придумать. В больницу, решено. И собеседников там найдете, да и вообще — порядок должен быть. Психи — в больнице, воры — в тюрьме. А мне вот обедать пора. Вами охрана заниматься будет, разрешите откланяться.
— Уйдет, — взвизгнула старуха и, подскочив, быстрым, четким движением сунула нож в Лугового. Иван Михайлович сильно ударил ее по запястью и охнул: нож, повернутый острием вверх, распорол ему ладонь.
— Да ты сбесилась! — крикнул он.
— Сейчас, — шипела Герилья, — сейчас я его достану.
Она широко размахнулась справа налево и наискось ударила ножом, но возле самого тела Лугового перехватила нож из правой руки и нанесла неожиданный удар левой, снизу вверх, в горло, как бьют гаучо. Луговой, закрываясь плечом, ушел в сторону, и нож рассек воздух, не причинив ему вреда. Герилья снова поменяла руку с ножом и ударила еще раз — и снова Луговой отклонился, и нож прошел мимо.
— Бойкая, — сказал Луговой, — бабенка.
Он слизнул кровь с руки, попробовал ее, как дорогое вино, почмокал языком. Потом сплюнул.
— Ну, иди сюда, — позвал Луговой старуху. — Яви революционную прыть.
Чиновник стоял набычившись посреди комнаты, и внезапно стало ясно, что он непобедим.
— Ты не знаешь, — прошипела старуха, — как мы умеем драться.
Она шла на Лугового прямая, черная, непримиримая, и нож блестел в ее руке.
Но следующего удара старуха сделать не сумела. Чиновник подскочил к ней и кулаком сбил Герилью на пол. Она упала тяжело, сразу всем костлявым телом, плашмя.
— Есть кто-нибудь? — крикнул Луговой в коридор, и квартира наполнилась шагами.
Вошла гвардия Лугового, те молодцы, что всегда дежурили неподалеку. Рассредоточившись по дому, на площадках лестниц и в парадном всегда находились люди. Чеченские охранники, услужливый Сникерс, шофер и вертлявые секретари — все те, кого посетитель дома на Бронной мог принять за запоздалых гостей, кинулись в гостиную.
— Возьмите ведьму, — сказал Луговой и указал через плечо, и челядь двинулась, повинуясь приказу. — Держите ее, — но Марианны уже не было в комнате. Как успела уползти она, и куда? Как смогла скрыться? Вот здесь лежала, посреди комнаты — и нет ее больше.
— Кого брать-то? — спросил Сникерс и распушил усы.
Луговой озирался, злоба исказила его сухое лицо.
— Черт с ней, — сказал он, — сама отыщется. Возьмите старика, отвезите домой. Он болен, его в дурдом надо. Не отсюда же его везти, верно? Жене на руки сдашь. И построже себя держи. Оттуда в больницу позвонишь, — сказал он Сникерсу, — вызовешь перевозку. Пусть из дома и забирают. Руки крути, нечего паскуду жалеть. Ты не смотри, что старый. Он наглый, с ними строго надо. Проследи.
Как только Рихтер услышал, что эти страшные люди везут его домой, — он успокоился. Он представил себе, как встретит их Татьяна Ивановна, и волноваться перестал. Он еще не знал, что именно сделает она, как она его защитит, но ясно видел, как выходит она в прихожую в своем ситцевом халате в розовых цветочках, как встречает ночных гостей. Он представил, как сжимает она в презрительную полоску узкие губы и говорит страшному человеку с усами: ну и что ты сюда приперся, дурак? — и Рихтеру стало легко на душе. Таня все сделает. В том, что она справится с пятью крепкими мужчинами, Рихтер не сомневался. Уж Таня им задаст. Сил у Татьяны Ивановны с возрастом поубавилось, но то, что она его не даст в обиду, Соломон Моисеевич знал. Ох, она устроит. Ох, устроит. Соломон Моисеевич дал усадить себя в автомобиль и почти благосклонно посмотрел на провожатых. Бедные, они и не знают, куда едут.
44
По мере обучения художник становится пленником своего мастерства: он видит, что существует предел, перейдя который, он рискует ошибиться в работе. Всякий художник старается создать вещь безусловную, на века, и страшится ошибок. Корпоративная договоренность обозначает определенный уровень умения как достаточный, все что за ним — чревато провалами. Профессионализм советует воздержаться от величественных жестов: избыточная патетика ведет к преувеличениям, те, в свою очередь, — к ошибкам. Великого художника от хорошего профессионала отличает обилие ошибок — он не боится великих жестов.
Мы редко найдем формальные просчеты в работах учеников Рембрандта, но сам мастер позволял себе ошибаться часто. Последователи Микеланджело соблюдали пропорции тщательно — но сам мастер относился к пропорциям свободно. Современники Франциско Гойи рисовали аккуратно, но гениальный Гойя, увлекаясь, рисовал плохо — ракурсы ему не давались. Непомерно длинная рука «Мальчика в красной жилетке» Сезанна, криво вставленный глаз женщины в «Хиосской резне» Делакруа, корявое рисование честного Мазаччо — перед нами вещи, не зависящие от нормативов профессии: ошибка — непременный спутник великого.
Не надо стеснятся великих фраз и отчаянных линий: они, безусловно, не вполне верны — но чему следует быть верным? Они ведут к ошибкам — но так только и можно узнать, что образ — живой.
Образ живет именно потому, что он уязвим. Создавать безупречные условия для его хранения не нужно. Вечная жизнь не требуется ни для человека, ни для картины. Не следует боятся утрат: потеря — привилегия подлинного образа.
Мы любим человеческое лицо остро и отчаянно — именно потому, что знаем: оно не вечно. Всякий образ и любая картина обречены на смерть — исключений не бывает. Умрет человек, и картина рано или поздно погибнет, ей отпущено определенное время жизни и срок отмерен. Осыплется фреска, растрескается масляная краска на полотне, не пощадят произведения огонь и нож — придет время, и не станет картины, как не стало многих картин Боттичелли, как не стало иных фресок Мантеньи, как не стало «Данаи» Рембрандта, как не стало икон Монте Кассино, как сгинули в небытие многие великие картины.
Смертность человека, смертность картины, смертность образа — есть непременное условие жизни,