расходиться. Леонид Голенищев троекратно расцеловал Лизу с Павлом, а Рихтеру посулил интервью в газете. «Взгляды у вас, Соломон Моисеевич, неактуальные, но вызывают на полемику». Струев подал Инночке пальто, придержал за плечи. Мальчик Антон, осмелев, обратился к Струеву еще раз:

— Так вы считаете, что жизнь похожа на искусство или искусство на жизнь?

Струеву уже было не до разговоров — он был занят спутницей.

— Ни то, ни другое, — ответил он, — ничего общего у них нет.

— А как же? — спросил мальчик, но Струев уже ушел.

Рихтер остался доволен вечером, и даже Татьяна Ивановна отметила, что все было хорошо. «Наш сын, — патетически заявила она, — смотрит на нас и с нами радуется». «Его дух с нами всегда», — рассеянно сказал Соломон Моисеевич, ища палку. Елена Михайловна, сощурясь, глядела на родственников. Она дала Антону большое яблоко и назвала Лизу «дочкой», а Лиза поцеловала ее. Рихтера упаковали в пальто, стариков проводили до такси.

— А вы, Леонид? — спросила Елена Михайловна.

Голенищев смотрел ей в глаза и улыбался.

— Спасибо за вечер, — неожиданно он притянул Елену Михайловну к себе и поцеловал в шею.

Засыпая рядом с Лизой, Павел снова назвал ее «женой».

— Спи, жена, — сказал он, — браки совершаются на небесах.

Лиза положила голову ему на плечо. Павел обнимал ее и думал про стриженую девушку с эльгрековским лицом. «Сколько ей может быть лет, — думал он, — если она успела несколько раз выйти замуж? Впрочем, кажется, Леонид сказал, что ей было семнадцать. Значит, теперь лет двадцать пять, как мне. Им всем непременно нужны поклонники и мужья, без этого они не могут. Только на картине она остается вечной невестой». Темнота заполнила комнату, и картина «Вид Толедо» растворилась в ней. Павел смотрел на то место, где висела картина, и ему мерещились струи ливня и крепостные башни.

9

Пока пишешь картину, нельзя думать о зрителе. Это почти невозможная задача: все мы воображаем себе некоего судью — того, кому доверяем, того, кого любим, или того, от чьего мнения зависит судьба этой картины. Однако думать об этих людях и их мнениях нельзя. Потом, когда картина будет закончена, ей придется выдержать взгляды разных людей; и для того чтобы у нее было достаточно сил их выдержать, она должна напитаться независимостью, стать самостоятельным существом.

Существуют распространенные соображения по поводу роли художника на рынке и при дворе. Обычно приводят примеры отношений Веласкеса и Филиппа, Тициана и Карла V, Гойи и королевской семьи, рассказывают о том, что в современном плюралистическом либеральном обществе рынок уже не диктует заказ художнику, но, напротив, формируется, учитывая бесконечное собрание индивидуальностей. Приводят в пример художников XX века (особенно послевоенных), добившихся славы и признания при жизни. Это, вероятно, правда.

Однако правда и то, что лучшие произведения искусства создавались изгоями или такими признанными художниками, которые потеряли признание и сделались одинокими. Гойя не написал ничего более значительного, чем фрески Дома Глухого, то есть те фрески, которые он делал глухим, забытым всеми стариком; Рембрандт стал великим Рембрандтом, оставшись совершенно один; Микеланджело отстаивал свою независимость от Папы, рискуя карьерой и жизнью; Козимо Тура умер в нищете, все потеряв. Самые великие судьбы — это судьбы беглецов и одиночек. Искусство не выдумало фигур более прекрасных, чем Данте, Рабле, Вийон, Ван Гог, Сезанн, Толстой.

Сказанное выше ни в коем случае не рецепт. Отрадно то, что одинокую позицию невозможно имитировать, иначе количество трагических судеб творцов множилось бы бесконечно. Слава богу, этого не происходит — множатся лишь рыночные удачи. Соблазн мира всегда сильнее, чем соблазн подлинности; просто в силу того, что подлинность ничем не соблазнительна, биографии изгоев ничем не симпатичны. Другое дело, что после их смерти общество обычно обращает на них внимание и пускает их товар в оборот, но ведь трудно дождаться собственной смерти и посмотреть, что же будет потом, да и будет ли?

Простое правило искусства состоит в том, что оно возникает не в качестве добавления к жизни, и без того прекрасной, но как замещение существования на нечто иное. В религиозном искусстве жизни земной противопоставлялась жизнь горняя, и в светском творчестве происходит примерно то же. Венецианская ведутта не добавление к панораме венецианских каналов, это замена одного на другое, красоты преходящей — на непреходящую. Портрет — не есть добавление к реальному существу: это нечто, что остается взамен смертного человека. Самые великие картины, те, которые претендовали на описание и структурирование бытия — то есть такие картины, которые писали Сезанн, Ван Гог, Брейгель и Гойя, — такие картины в известном смысле противопоставляют себя реальности. Всякая картина есть проект иного бытия, иначе организованного, противного существующему. Представляется лишь естественным, что художник должен обменять свое собственное существование на созданную им идеальную модель. Расплата происходит немедленно и без отсрочки. Это с практической точки зрения бессмысленная коммерция — но единственно возможная.

Глава девятая

НА ПРОДАЖУ

I

Первый российский президент испытывал необычайный прилив вдохновенных сил именно оттого, что все вокруг рушилось. Если ставропольский постмодернист, истерзанный сомнениями утопист-механизатор, страдал оттого, что не мог подивиться плодам рук своих, переживал, что провозглашенная им идея «общеевропейского дома» оказалась фикцией и постройки нет как нет, то его преемник мог наблюдать плоды своего труда ежесекундно. Разве обязательно видеть нечто построенное как результат своего труда? Равно любопытно видеть и нечто разрушенное. Разве деятельность — это непременно строительство? С этим можно поспорить. Деструкция — тоже деятельность, не менее почетная, про это умные люди тома написали. Есть натуры, которым надо по кирпичу возводить дом, но не менее увлекательно по кирпичу от упомянутого дома отколупывать — и смотреть, когда же вся эта махина наконец завалится набок, треснет вдоль, да и рухнет? Российская империя развалилась, и плоды труда своего первый Президент озирал с благодушием полководца, оглядывающего поле брани, где нагромождены трупы врагов. Иногда в редкие минуты трезвости его начинало беспокоить — а все ли гладко и благополучно разваливается? Не пострадал ли кто? Печать отеческой заботы в такие минуты проступала на его мясистом потном лице. Он делался строг. Кто-то говорил ему некогда или он в телевизоре подглядел мысль о том, что государь российский, он своим мужичкам вроде отца родного, т. е. порет и жучит, а захочет так и с кашей съест, но и отвечает за них, убогих. Этот образ строгого отца крайне понравился президенту. Озирая руины, он подчас испытывал некое волнение за один отдельно взятый обломок и призывал к себе своих мамок и нянек, то бишь министров и финансистов — задать строгий отеческий вопрос что там? Как оно, вообще? Ему объясняли, что все в порядке: страна валится в тартарары согласно задуманному плану. Ах вот как, говорил президент, ну тогда ладно, но смотрите у меня! Лиходеи! Знаю вас! Валите-то, валите, этта панимаешш, правильное решение, разваливайте эту долбанную империю к свиньям собачьим, но чтобы мужика — ни-ни! Русского мужика в обиду не дам! Не попущу! Да не извольте волноваться, говорили ему обыкновенно, разве ж кто мужика обидеть может, если у него такой отец родной. Да мужик за вами как за каменной стеной. Молиться он на вас, подлец неблагодарный, должен, вы ж гарант его безопасности. И президент полюбил называть себя «гарантом», ему так за народ делалось спокойнее. В самом деле, если он — гарант безопасности и он — все еще здоров и в теле, то и с мужиком должно быть все в порядке. Похмельный и вялый, президент выходил на трибуны, чтобы подбодрить свой народ во дни испытаний.

— Что, страшно? — говорил он в такие минуты.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату