Под вечер собрались мужики. Прапорщик отобрал десять из них самых страшных на вид и велел посадить в избу, приставив часового. Остальных мужиков уланы выпороли и отпустили.
Прапорщик спросил старосту:
— А те, что убили — скрылись?
— Так точно, — ответил поспешно староста.
— И не знаешь где?
— Не могу знать.
Прапорщик выгнал старосту и велел позвать учителя.
— Садитесь, — сказал прапорщик Кобелеву-Малишевскому. — Очень рад познакомиться с культурным человеком.
Прапорщик не любил деревенских учителей и от мужиков, по его мнению, они отличались только бритьем бороды. Так и этот хлипкий и конфузливый человек ему не понравился.
Прапорщик угостил Кобелева-Малишевского маньчжурской сигареткой и спросил:
— Как вы живете в такой берлоге?
— Привычка.
Кобелев-Малишевский чувствовал свою застенчивость и ему было стыдно. «Вот одичал-то», подумал он и затянулся крепче, а затянувшись поперхнулся, но кашель превозмог.
— Ну, — недоверчиво проговорил прапорщик, — не могу поверить, чтобы к такому месту привыкнуть можно. У вас, наверное, другие причины есть.
Кобелев подумал, что прапорщик может быть подозревает его в большевизме, и торопливо сказал:
— Мамаша у меня на руках, братишки. А в городе, знаете, тяжело жить. Теперь в деревню тянутся.
— Да, в городе не легко. Понятно.
Прапорщик подумал, о чем бы еще поговорить, и спросил:
— А крестьяне не теснят вас?
— Да как сказать… Не особенно… Известно, тайга, народ, сами знаете.
— Бродяги все у вас. И жулики.
Прапорщик поднял кверху брови.
— Много здесь еще крови прольется.
— Много, — согласился поспешно учитель.
— А вы как, не присутствовали тут… при безобразии-то?
— Нет, не пришлось.
— А кто убил, знаете?
Учитель подумал, что скрывать не к чему, и так, наверное, мужики сказали, — он назвал плотников и Селезнева. Прапорщик расспросил еще кое-что и спросил фамилию:
— Кобелев-Малишевский, — сказал учитель.
— Странная фамилия, — удивился прапорщик. И тогда учитель начал излагать, каким путем образовалась эта фамилия. В конце рассказа он, как и всегда, разжалобился сам и как ему показалось, что разжалобил и прапорщика. Висневский сочувственно пожал ему руку и протяжно сказал:
— Да, невыносимо культурному человеку здесь жить.
Учитель выругал мужиков, вспомнил плотников и тех тоже выругал и сказал, протягивая руку с растопыренными пальцами к прапорщику:
— Вот, пятеро, а против государства идут. Залезли, как сычи на Смольную гору, и думают уйдут.
— Куда? — оживляясь, спросил прапорщик.
Учитель вдруг понял свою ошибку.
— Простите меня, — сказал он, побледнев.
Прапорщик озабоченно прошелся по горнице и, подойдя к учителю, взял его за талию:
— Ничего, — сказал он, — ну, проговорились и ничего. Я не выдам вас. Я понимаю. С мужиками иначе как бы вы стали жить. Это хорошо.
Выходя от старосты, учитель испуганно и озадаченно спрашивал себя:
— Вот дурак!.. вот дурак!.. Ну, как ты это, а? Как?..
И опасные темные мысли торопливо заерзали в его мозгу.
Немного спустя прапорщик призвал старосту и сказал строго:
— Завтра ты меня поведешь на Смольную гору. Далеко тут? Смотри, у меня карта есть, не ври.
Староста, заминаясь, проговорил:
— Десять… верст…
Замирая сердцем, прапорщик подумал:
— Есть… не уйдут…
А вслух заносчиво сказал:
— А пока я тебя арестую, понял. Садись тут и не двигайся.
Староста сел, поцарапал у себя за пазухой, зашептал что-то про себя и подумал:
— Вот засолил, паренек.
Прапорщик почистил запылившийся национальный значок на левом рукаве и приказал денщику:
— Готовь ужин.
В день, когда прапорщик с уланами поехал ловить на Смольную гору бунтующих мужиков, эти пятеро скрывающихся людей — четыре плотника и Антон Селезнев из Улеи — тоже шли на Смольную гору ночевать, но только не со стороны Золотого озера, где ехали уланы, а с востока — по осиновой черни.
При восходе солнца было еще душно.
— К дождю, — сказал Селезнев.
Шли друг за другом гуськом. Травы были по горло, ноги липли к тучной, влажной почве. Тонко пахло узколистыми папоротниками и светлозелеными пучками, дикая крапива свивалась вокруг ног. Подгнившие от старости темные осины, сломленные ветром, на половину уткнулись верхушкой в большетравье и приходилось итти под них как в ворота.
Кубдя отвык ходить чернью и ругался:
— Тут пчела-то не пролетит, не то што человек. Чтоб озером-то пойти.
Селезнев обернулся и сказал:
— А матри, парень, кабы озадков не было!
— А што?
— Всяк человек-то бродит. Вон поляки в Улею-то приехали. Баял я, мужикам-то, айда, мол, в горы. Не хочут. Ну, теперь в тюрьме сиди.
— Кабы в тюрьме, — выкрикнул идущий сзади Беспалый, — а то пристрелят.
Селезнев быстро махнул рукой и поймал овода.
— Тощий паут-то, — сказал он, разглядывая овода, — зима теплая будет.
Беспалый воскликнул с сожалением:
— Эх! Пахать бы тебе, паря! За милую душу пахать. А ты воевать хочешь!
Кубдя пренебрежительно сморщился.
— Не мумли, Беспалый, словеса-то.
Селезнев полез через гнилой остов осины, обвитый хмелем. Остов хрустнул, поднялась коричневая пыль. Селезнев снял шапку с сеткой и потряс головой.
— Вот, лешак, весь умазался. Вы, робя, мотри под ноги-то, тут таки нырбочки попадутся, неуворотному человеку — могила!
— Чтоб тебе стрелило!
Усталые, потные, покрытые пухом с осин и похожие оттого белизной бород на стариков, вышли они на елань, а оттуда ход шел в гору легкий. Ель, пихта, черные пни прошлогодних палов — где особенно задевал пожар, там росла осина с березой, но тоже молодая, веселая.
С кряканьем пролетела над березняком, в стороне, красная утка-атайка.
— На воду летит, — провожая ее взглядом, сказал Соломиных.
Горбулину, пока шли, все казалось, что идут по следу сохатого, сейчас он потянулся и узенькие его