благоговению, которое часто выражается в сентиментальной слезливости.
И потому Джин делала вид, будто уходит в себя гораздо глубже, чем было на самом деле. И начала привередничать, поскольку от нее все этого ожидали. А иногда не требовалось и притворства — густой мучной запах куриного корма, который она смешивала, подталкивал ее поднести ведерко к губам и сделать глоток-другой. Но про эти нормальные в ее положении причуды она никому не говорила. Наоборот, во время долгих дневных прогулок под тусклым серым небом она упражнялась в более широком спектре причуд. И вела себя нарочито, вопреки своей натуре и вопреки тому, что чувствовала. Она обнаружила, что способна показывать Майклу, что он ее сердит, что он ей надоел, хотя прежде не выдавала этих чувств, когда действительно их испытывала; нет, теперь она просто выставляла их напоказ, если они, казалось, отвечали ситуации.
Беременность словно подзуживала ее ожидать чего-то большего, и эта так легко дающаяся привередливость словно нашептывала ей, как тайный бриз, что характеру вовсе не обязательно оставаться неизменным. Эта фаза нечестного притворства особого удовольствия ей не доставляла, но она считала ее важной; у нее еще не хватало смелости быть абсолютно честной. Быть может, это придет с ее новой жизнью, ее второй жизнью. Она вспомнила разочарование от гиацинтов дяди Лесли. Что же, может быть, гольфовая подставочка все- таки способна проклюнуться. Как-никак, она же деревянная.
Под плоским, ни к чему не обязывающим небом этой осени, когда мягкий ветер раздвигал ее макинтош и выставлял напоказ живот, ей иногда вспоминался пилот-сержант Проссер. Назначение пришло за две-три недели до свадьбы. Он стоял у пропитанной креозотом калитки с резными лучами восходящего солнца, переминался с ноги на ногу, иногда резко опуская голову проверить, что его чемодан благополучно зажат под мышкой; потом он улыбнулся, не глядя на нее, и зашагал прочь. Джин хотела пригласить его на свадьбу, но Майкл нахмурился. Что сталось с Проссером? Джин посмотрела на небо, почти ожидая, что оно ответит.
Проссер был смелым. Он сказал, что трусил, он сказал, что выгорел, но дело было в другом. Нет смелости без страха и без того, чтобы признаться в страхе. Мужская смелость отличалась от женской смелости. Мужская смелость заключалась в том, чтобы пойти и быть почти наверное убитым. Женская смелость — во всяком случае, так говорили все — заключалась в стойкости. Мужчины доказывали смелость в яростных схватках, женщины — в долготерпении. Это отвечало их природе: мужчины были обидчивее, раздражительнее женщин. Возможно, для смелости надо сердиться. Мужчины уходили в широкий мир и были смелыми, женщины оставались дома и доказывали смелость, стойко перенося их отсутствие. А потом, с усмешкой подумала Джин, мужчины возвращались домой и раздражались, а женщины доказывали свою смелость, стойко терпя их присутствие.
Она оставила Майкла, когда была на седьмом месяце беременности, и в то утро сделала для него нужные покупки. Конечно, будут трудности с… ну, например, с подоходным налогом; однако, если прежде неясные опасения трудностей могли годами задерживать ее тут, теперь все это не казалось сколько-нибудь важным. Она не чувствовала себя умудреннее из-за беременности: просто угол ее зрения изменился; хотя по-своему это могла быть и форма мудрости. Она перебрала в уме другие браки в их деревне и с облегчением убедилась, что ее брак был вовсе не самым худшим. Миссис Лестер, которая иногда по неделям не выходила из дому, если синяков было слишком много, как-то сказала ей: «Я знаю, с ним не так просто управляться, но кто будет его обстирывать, если я уйду?» Для миссис Лестер в этой логике была меланхоличная неотразимость; и Джин тогда согласно кивнула и подумала, что миссис Лестер немножко простовата, хотя и не настолько.
Деревенские женщины (Джин не исключала и себя из их числа) управляли своими мужьями. Они кормили их, обслуживали, убирались и стирали для них, уступали им; они принимали мужское истолкование мира. Взамен они получали деньги, кров, надежность и необратимое повышение в деревенской иерархии. Это выглядело неплохой сделкой, а заключив ее, они за спиной мужей отзывались о них покровительственно, называли их детьми, посмеивались над теми или иными их привычками. Мужья, со своей стороны, считали, что управляют своими женами: надо быть твердым, но справедливым, говорили они. Если показать им, кто в доме хозяин, аккуратно давать им деньги на хозяйство и не проговориться, сколько ты оставляешь себе на пиво, то все будет в порядке.
Вина в нарушении брака всегда лежала на том или на той, кто уходил. «Она взяла, да сбежала», «он взял да и бросил ее». Уйти — значило предать; уйти — значило отказаться от своих прав; уйти — значило проявить слабость характера. Не вешай носа, чего не бывает, лучше знакомый черт, день надень не приходится, перемелется, мука будет. Как часто она слышала такие присловья, бодро изрекаемые и бодро принимаемые на веру! Убежать, утверждали люди, значило доказать отсутствие смелости. Или как раз наоборот, подумала Джин.
Глупа до невозможности, сказал Майкл. Если я глупа до невозможности, значит, ты и сам не слишком умен, раз женился на мне. Вот, что ей следовало бы ответить. Или даже: ну да, я глупа до невозможности, раз терплю тебя так долго. Но ведь настолько уж плохо все- таки не было — миссис Лестер приходилось куда хуже. А вот когда Майкл заорал на нее БАБА и это слово шрапнелью провизжало по комнате, ей следовало бы спокойно ответить: «мужик». В смысле: конечно, раз ты ведешь себя так, тебе тоже должно быть тяжело, я тебя жалею. Мужчин следует жалеть, подумала Джин; жалеть и уходить от них. Женщины воспитывались в вере, что мужчины — это ответ на все. А это вовсе не так. Они даже никакой не вопрос.
«Я сказала, что уйду». Она написала в записке только это. Записку ей пришлось оставить, иначе Майкл мог бы что-нибудь вообразить и начал бы протраливать затопленные карьеры. Но объяснять она обязана не была, и, самое главное, она не должна извиняться. «Я сказала, что уйду». Слова на листке линованной писчей бумаги, оставленном на кухне, были придавлены двумя ее кольцами — серебряное с единственным гранатом, обручальное (подарок матери Майкла) и платиновое — к свадьбе. И когда поезд увозил ее прочь, она повторяла про себя: «Я сказала, что уйду». Потому что слишком долго она прислушивалась к, соглашалась с и сама произносила «мы», не веря этому. Теперь это было Я. Хотя вскоре, полагала она, оно сменится другим «мы», но совсем иным. Мать и ребенок — какое это «мы»? Она порылась в сумочке и нащупала узкую металлическую полоску. ДЖИН СЕРДЖЕНТ XXX — сказала полоска ободряюще.
Она была без сознания, пока Грегори появлялся на свет. Так будет лучше, сказали ей. Женщина вашего возраста, возможны осложнения. Она не возражала. Когда она очнулась, ей сказали, что у нее чудесный мальчик.
— А он… — Она словно бы искала что-то в той части своего мозга, которая еще спала. — А он… с дефектом?
— Типун вам на язык, миссис Серджент, — услышала она в ответ, и тон был порицающий, будто не безусловно идеальные младенцы бросали тень на клинику. — Как вам не стыдно! Все его рабочие части при нем.
Выглядел он совсем так же, как другие младенцы, и Джин, совсем как другие матери, видела в нем совершенство превыше восхвалений любого поэта. Он был обыкновенным чудом: смесью беззащитности и великого достижения, из-за чего она непрерывно колебалась между страхом и гордостью. Когда тяжелая головка откидывалась назад на слишком слабом стебле шеи, ее пронизывала тревога; когда крохотные пальчики сжимали ее палец, будто руки гимнаста перекладину, она испытывала наслаждение. Сначала она словно бы непрерывно убирала за ним: все отверстия его тела соперничали в количестве выделений;