в районе трех вокзалах, даже за ее деньги. А она там стахановка! Старею и ни хрена в этой жизни уже не понимаю. Вот и попрут меня из милиции за это, да еще без права на пенсию. А если посадят?»
До Больших Синяков из Шарашенска добрался на попутке, а оттуда до родных Малых Синяков — напрямик через лес. Погода стояла отменная — тихая и солнечная, лес был свежим, не вытоптанным, как в Подмосковье, а грибов… Жена сунула в чемоданчик пустой пакет — на всякий случай, на авось, и Василий Филимонович набрал и рыжиков, и белых, и подосиновиков.
Иван Филимонович и Лида явно не ожидали гостя — ни объятий, ни поцелуев. Его появление застало их врасплох, они застыли посреди избы, но потом, увидев Василия Филимоновича, радостно засмеялись.
— Ёшь твою двадцать, — приговаривал Иван, обнимая брата. — Мы тут самогон варим, слышим — кого-то несет нелегкая. «Ты дверь заперла?» — спрашиваю. «Нет», — отвечает. «А вдруг милиция?» И точно: милиция!
— Я же не в форме!
— Все равно: мента видать.
В избе стояла жарища, на печке кипел пятиведерный бидон с трубкой, ведущей в бак из нержавейки. Это был охладитель. Из него, точнее из тонкой трубочки, вытекала прозрачная струйка, наполняя трехлитровую стеклянную банку.
— Лида, мечи на столешницу. Сейчас с Васькой первачка откушаем! И грибков поджарь.
Самогонный аппарат смастерил их отец, когда вернулся с войны. Он работал в кузнице, а мать частенько не спала по ночам, гнала самогон из картошки. Все в деревне знали, что у них есть самогонный аппарат и что он не простаивает, однако никто не проболтался там, где не надо, не говоря уж о том, чтобы донести властям. Отец очищал самогон медом, настаивал на коре дуба, весенних почках или на травах и без стопки «филимоновки» обедать не садился. По праздникам, а летом почти каждый выходной приходили к нему фронтовики, вспоминали войну, выпивая трехлитровую банку «филимоновки». Такая была у них норма. А потом их приходило все меньше и меньше — и полбутылки было много. Однако отец без наркомовской нормы обедать не садился до самой смерти.
— Молодец, что не сдал самогонный аппарат. Участковый Сучкарев предлагал разоружиться?
— Но не настаивал. Он цистерну «филимоновки» перетаскал. А сколько у нас выпил? Вот я ему и сказал: «Народ сдает старую технику, чтоб обзавестись новой. А я лучше отца не сделаю. Процесс отработан в деталях, от добра добра не ищут. У нас пили, пьют и будут пить. Власть же должна заботиться о том, чтобы народ хорошие напитки пил. А ничего лучше «филимоновки» я не пробовал: голова никогда не болит, дурь в нее никакая не ударяет. Нет, гражданин начальник, это все равно, что отдать жену дяде…»
— Сейчас в Москве сучок из технического спирта на каждом шагу продают. Люди травятся, умирают.
— А куда же ты, власть, смотришь?
— Да какая из меня власть? Мне положено бабку с укропом возле метро пресекать. А туда, где миллионы и миллионы — нам заказано соваться.
— Выходит, винно-водочные заводы закрывали, у населения самогонные аппараты изымали, чтобы мафия наживалась и народ травила?
— Выходит так.
Во время обеда пили не первак, а самую настоящую «филимоновку» из старых запасов отца, которые расходовались в особых случаях. Напиток мягкой теплой волной прокатился по телу, однако язык у Василия Филимоновича не развязался.
— Смурной ты, Вася, — заметил хозяин. — Случилось что?
Василий Филимонович вначале отнекивался, но брат был настойчив, предлагал «колоться». Да и не по-братски получалось: задумал отсидеться у него до лучших времен, а ему при этом — ни слова. И как на духу все рассказал.
Лицо у Ивана Филимоновича по ходу рассказа наливалось кровью, глаза темнели, он все громче и громче сопел, крепче сжимал кулаки, похрустывая толстыми, как сардельки, пальцами. В молодые годы Ваньку Триконя боялась вся округа — силища у него была отцовская, а нрав — неукротимый и бешенный… Чуть что — сразу по морде. Если противников было много, мог схватить что под руку попадется — кол, топор, вилы. Угостил забияк из соседней деревни оглоблей так, что те через одного оказались в больнице. Дали Ваньке трешник за злостное хулиганство, за колючей проволокой поостыл, но не совсем. Василий Филимонович подозревал, что в лагере брательнику повредили внутренности — строптивых там бьют смертным боем. Вот и стал после возвращения домой косить под забитого, беззащитного деревенского недотепу.
— И что у нас за столицы такие — дерьмом страну окатывают и окатывают! Только народ отмоется, придет в себя — опять в говне. Сделал Питер долбанную революцию — еле живы остались от такого счастья. Теперь Москва революцию затеяла. «Нет у революции начала, нет у революции конца», — Иван Филимонович, кривляясь, даже спел. — Вот уж точно: ни головы, ни конца. И что же теперь тебе делать? Идти в партизаны?
— Недельку-две у тебя перекантуюсь, если не выгонишь. А там, может, и ситуация прояснится.
— Живи столько, сколько нужно. Это же надо: шпиона иностранного не моги прищучить! — Иван Филимонович все-таки грохнул кулаком по столешнице, освобождаясь и от гнева, и от бессилия. — Только тут у нас незадача…
И тут вдруг тихим голосом Лида сказала:
— У нас с Ромочкой опять беда.
Вздохнула и расплакалась.
— Ты можешь себе такое представить: его обвиняют в дезертирстве! — от обиды у Ивана Филимоновича тоже слезы блеснули в уголках глаз. — Почему-то в военкомате он числился не как комиссованный вчистую, а как находящийся в краткосрочном отпуске после ранения. У парня одно легкое вырезано, полжелудка нет, на правом плече живого места нет — и нате вам, он теперь считается не инвалидом-афганцем, а дезертиром.
— Это Ширепшенкина подстроила. По суду не по ее вышло, так она документы в военкомате сфабриковала.
— И где же Ромка?
— Приехали и арестовали. Сидит опять в губернии. Мы на эти выходные задумали отметить что-то вроде свадьбы, девка-то вот-вот разродится.
— Что творят, а? Что творят! — спросила и воскликнула Лида в одночасье.
Глава четырнадцатая
— Лучше быть мертвым, чем живым — как ты смеешь с этим законом нашей жизни не считаться? — вопрошала Варварек вечером, угощая новоявленного
Иван Петрович, понурив голову, молчал. Без всяких гипербол положение было аховое. Квартиру его продали, жить негде. Можно было податься к Володьке Хванчкаре, поселиться у него на даче, но он в тюряге, а служебную дачу наверняка отобрали.
— Послушай, Варварек, поскольку ты моя родная вдова…
— Не твоя, а Ивана Петровича Где-то! — отрезала она.
Опять облом. Варваре Степановне в умении обтяпывать делишки никто не откажет, нет. Надо же: сумела за него, уже мертвого, выйти замуж. Вместо свадьбы похороны — оригинально и, как сейчас говорят, круто. Если наведаться в загс, поднять документы, то наверняка там найдется заявление, которое они якобы