— Рублей десять… Если напечатают в книге или в журнале. За отдельное четверостишие — тридцатник.
— Всего-то??! А я думала… Тогда ты можешь подзаработать: напиши эпитафию Степану Лапшину, а? Плачу по сто рублей за строку. Я их потом в бронзе отолью. У тебя что-то похожее имеется, подправить немного и — в бронзе напечатаешься.
Варварек правой рукой нашарила в сумке давнюю его книжку, и поэт, воспитанный в безразличии к драгметаллам и драгкамням, обратил все же внимание на массивный брильянт, торчащий на безымянном пальце Варварька. Не обратить было сложно — брильянт пускал во все направления сверкающие лучи, а когда рука Варварька попала на солнечный свет, то камень заискрил как вольтова дуга, разве что не шипел и не трещал. Ему показалось, что он этот камень совсем недавно видел, но где и когда? Потом он взглянул на сумку — точно такая же была у мегеры, которая приснилась ему возле памятника Пушкину, и джинсы- варенки, батник точь-в-точь, лишь не было в глубине зрачков Варварька полыхания зловещего изумрудного огня… Вот-вот, из-за огня в зрачках он и не обратил внимания на брильянт, как бы мазнул по нему краем сознания, поскольку оно было занято возмущением от услышанного «козел».
… Пусть она остановит, а он выйдет… Пусть остановит… Пусть… Было душно, не хватало воздуха. Варварек остановила машину — с большой обидой во взоре. Чего мне, думал поэт, с разрушенной душой, теперь бояться? Ничего не страшно, но очень противно. Вчерашнее закончилось, а каким быть сегодня, каким завтра? Ка-ки-и-им?
Ему захотелось заплакать как маленькому и тут же почудилось, что душа у него закричала, и эхо от крика покатилось по Вселенной…
— Ты обиделся, да? Обиделся, Ваня? Так напиши заново. Вань, я тебе за новые по сто пятьдесят заплачу, а? Ну, по двести?.. — Варварек ехала рядом с ним, в голосе у нее позванивали слезы. Все-таки баба, но было ощущение, что она уже далеко от него, находится в другой Галактике.
Глава двадцать восьмая
И стихи, и проза своего творчества, не считая всевозможных разносолов научного и эпистолярного толка, Аэропланом Леонидовичем изливались обильно и неукротимо, как вода, которая, как известно,
С невиданным мастерством он привлек сюда не только Ньютона, но и
Причем для его творчества было абсолютно безразлично, где и в каком состоянии находится хозяин необыкновенного дарования в момент литературного акта. Всеускоряющая поэма у него ползла как квашня из дежи, когда он вышагивал с траурной повязкой в процессии по случаю захоронения
А тут еще чтение нынешних еженедельников придало рядовому генералиссимусу немало храбрости,
Аэроплан Леонидович не без умысла взял направление на тему ножей, и когда из нее выбрался, то его резвые мысли и вовсе понеслись кубарем, все равно что свора сцепившихся собак — грызнули попутно
(Читатель, может быть, задумался: а кому, собственно, принадлежит «О-хо-хо-о…»? Великому Дедке Московского посада, кому же еще…
Разграфоманившись во всю свою чудовищную мощь, подбадривая себя как шпорами, давно вышедшим из моды кличем «даешь!», Аэроплан Леонидович крушил топорной рифмой налево и направо, спуску никому не давал — мешал с грязью, окунал в дерьмо, но при этом имея в виду
В соответствии с последними историческими речами Аэроплан Леонидович утверждал, что все зависит от скорости, в ней, скорости, вся собака как бы и зарыта. Во-первых,
— Ай да Арька, ай да молодец! — перемежал восклицаниями рядовой генералиссимус чтение собственного сочинения вслух и с максимальным выражением, безжалостно хлопал себя по ляжкам в особенно удачных ударных местах. — Ну, Иван, на этот раз и на этот сюжет держись у меня! Тут-то я твой механизм торможения и сворочу —
По пути в издательство Аэроплан Леонидович наслаждался сладостными картинами служебного, творческого и нравственного краха Ивана Где-то, которые щедро подбрасывало разгулявшееся воображение. От одного названия, даже увиденного мельком, так называемый поэт, редактор и литконсультант неотвратимо побледнеет: такого актуального, чтоб не в бровь, а в глаз, названия ему никогда не доводилось читать! А что, что станется с ним, когда он вчитается в бессмертный текст?! «Простите, Аэроплан Леонидович, миленький! — шмякнется он на колени и поползет на них к нему. — Я больше не буду! Честное слово, не буду! Сделаю все для вас, что пожелаете, только простите, иначе меня потомки проклянут в качестве гонителя великого вашего таланта! Смилуйтесь, снизойдите, пощадите, простите!..»
Аэроплан Леонидович, конечно же, человек величайшей принципиальности и неподдельной честности, но душа ведь бывает и у него — отходчивой, размягчаемой, как сухарь, намокающий в стакане горячего индийского чая из праздничного заказа. Увидев, что Иван Где-то готов уже хватать его за штаны или руки, смотря до чего дотянется, Аэроплан Леонидович по доброте душевной едва было не купился на гнилой интеллигентский гуманизм, и, смекнув убыстренным разумом, метнулся за его стол и произнес весомо,