— И больше не будешь! Гладиаторы не дружат, особенно идейно-политические, и теперь заместо тебя я с талантами управляться стану. С этого момента я самым форменным демократическим образом отстраняю тебя от службы по талантам и никак больше не задерживаю. Насчет предания суду огласности адвокатство не обещаю… Эй, следующий гений, в порядке живой демократической очереди, заходи!..
И потекли в кабинет потоки гениев, измученные литконсультацией на улице Воровского, в гвардиях и современниках, писах и издатах, не говоря уж о журнальных жертвах, для редакций которых совсем законы еще не писаны. И пехом, и ездом, и летом прибывал автор не только из Москвы. Из-за рубежа попер валом, изо всех стран, какие ни есть под Луной, всех цветов кожи, всех жанров и стилей, без различия пола и возраста. Пожилым и заслуженным —
Рядовой генералиссимус закрыл глаза с удовольствием от результатов своей справедливости — в конце концов, литературная и читательская общественность грянула ему «ура!» Вскоре и лично его обрадовали — преподнесли отпечатанную поэму «Ускоряя ускорение ускорения», в мягком кожаном переплете с золотыми буквами. Он любовно гладил теплый и мягкий переплет, не подозревая, что не переплет оглаживает, а кожаную юбку девицы, прижавшуюся мягким местом к нему в битком набитом вагоне. Воображение рисовало ему красивое, изумительной вязи золотое тиснение:
Когда он, отрешась от грез, открыл глаза и стал пробираться к выходу, в полном смысле слова вылезать из скопления разогретых, влажных и благоухающих всяк на свой лад пассажиров, кожаный переплет, естественно, исчез, остался в мечтаниях. Но когда великого автора вытолкнули из вагона под своды вестибюля нужной ему станции, кто-то крепко взял его под руку, утопил локоть в молочной железе и нежно проворковал:
— Папочка, а ты жизнелюб, а ты шутник, шалун ты, папочка!
— Позвольте, кто вы? И что вам надо? — Аэроплан Леонидович прекратил совместное движение, совершил попытку освободиться и обратил свой принципиальный взор на молодую особу, впрочем, довольно симпатичную,
— Папочка, не бойся, я занимаюсь индивидуальной трудовой деятельностью, ха-ха, хотя можно и коллективной заняться, ха-ха… Боишься, что не получится? Я у мертвого подниму на двенадцать ноль-ноль, если ты от страсти кеды отбросишь, ха-ха!..
Предположения, вначале смутные, а теперь, после таких охальных речей, несомненные, что перед ним представительница древнейшего ремесла, вызвали у него приступ остервенения: чтобы он, морально кристально устойчивый да мог вызвать у такой особы надежды на что-то — уж одно это было сверхоскорбительно, и он грубо оторвал свой локоть от молочной железы, раздул свирепо ноздри, воскликнул с негодованием процентов на двести пятьдесят:
— Да как ты смеешь, дрянь этакая!..
— Значит, я дрянь, а ты хороший, мою задницу мял да приглаживал от станции «Дзержинская», ась? — глаза у Меринлин Бардо сузились, стали рысьими. — Я Сталина Иосифовна, понял, импотент вонючий, а за дрянь — лови!..
Убыстренный разум Аэроплана Леонидовича не сумел мгновенно разобраться, что надлежит ловить, с трудом начал соображать лишь после того, как произошло нечто триединое: сверкнуло в глазах, обожгло щеку и резкий хлопок, похожий на одинокий аплодисмент. Прохожие поглядывали на него с осуждением, сквозь толпу к месту происшествия пробирался милицейский сержант. А мадам Сталина Иосифовна, или как ее там, поправляя ремень сумки на плече и, покачивая бедрами, вошла в распахнувшуюся дверь вагона, послала на прощанье все еще не выбравшемуся из состояния остолбенения рядовому генералиссимусу воздушный поцелуй с гарниром из ядовитой улыбки и, как писали классики, была такова.
Надо ли уточнять: это была никакая не Сталина Иосифовна, а ведьма, которую подослал Лукавый к отбившемуся от рук своему клиенту? Чтобы сбить героя героев с намеченного маршрута, не допустить публикации всеускоряющей поэмы. Но не таков был Аэроплан Леонидович, его моральная устойчивость в который раз оказалась не по зубам родной нечистой силе.
Глава двадцать девятая
С Иваном Петровичем Где-то приключилась престранная оказия, не вписывающаяся в никакие известные науке или магии постулаты, вообще выпадающая за пределы здравого смысла. Среди читателей найдется кто-нибудь, кому накануне ночью снится человек, кстати, давно усопший, а потом покойничек, как ни в чем не бывало, является к вам на работу, причем в первую половину дня, когда вы, кроме чая, ничего не пили, вообще недели две спиртного не нюхали, будто заклятый активист трезвеннического движения? Вряд ли, если, разумеется, здесь без примеси психопатии.
Ночью то и дело являлся, бубнил что-то про реализм и декаданс, модернизм и плюрализм, гуманизм и журнал «Фонарик», который почему-то упорно переименовывал в «Окурок». Иван Петрович не принадлежал к числу почитателей журнала, ни разу в нем не печатался и печататься не собирался, поэтому с чистой совестью указал гостю на ничем необоснованное злопыхательство, после чего возникла перебранка, переросшая в хорошую потасовку. Неожиданно старичок оказался сверху, вцепился костлявыми сухими пальцами в горло и душил, душил, душил…
— Ты же классик… великий гуманист… тебе нельзя!.. Не выходи… из своего образа!.. — хрипел Иван, извиваясь под ним, как гад, которого придавили чем-то неподвижным, неподъемным.
Он вылетел из постели, как из пращи, и судя по резко прекратившейся траектории, кажется, достиг лопатками потолка, приземлился на все четыре точки в нескольких метрах от кровати, взглянул на нее с ужасом — но там никого не было. В комнате стояла тишина. В приоткрытую балконную дверь струилась предрассветная прохлада. Небо уже посветлело, но новый день не родился, еще сильна была власть дня вчерашнего — от него ни люди, ни природа, ни машины не отошли. Он любил этот час, именно во время смены ночи и дня начинала петь душа, приходили лучшие строки, вообще по утрам чувствовал себя на подъеме. Однако после приземления ему было не до стихов. Включив свет в ванной, Иван Петрович вытянул шею перед зеркалом — кровоподтеки от железной хватки ночного гостя, да еще какие!
«Что за манеры такие — хватать за горло?! Тоже мне классик», — возмутился он и принялся перебирать накопившиеся неизвестно когда пузырьки и коробочки в аптечном шкафчике, надеясь найти бодягу, чтобы предупредить появление синяков.
Бодяга не отыскалась, должно быть, в последнее десятилетие он ее и не покупал — просто вспомнил как средство, поискал — нет, ну и Бог с нею. Во флаконе, приобретенном еще до начала борьбы за трезвость, сохранилось немного редчайшего ныне тройного одеколона. Налил полную пригоршню драгоценной жидкости, плеснул на шею, растер и — невероятно! — не осталось и единого пятнышка.
«Зрительные галлюцинации или самовнушение?» — задался вопросом Иван, потом еще несколько раз заходил в ванную, исследовал шею и, в конце концов, решил, что кровоподтеки спросонок примерещились или же доктор Кашпировский нечаянно помог, с кем не бывает…
И вот классик теперь устроился на стуле, немного пообочь Иванового рабочего стола. В руках посох, чабанская герлыга с загогулиной-крюком для ловли баранов за заднюю ногу. Одет бедно: грязно-серые толстые штаны с отчетливыми засаленными пятнами на коленях, армяк из коричневатого шинельного сукна, то ли румынского, то ли итальянского производства времен первой мировой войны, подпоясан толстой