воспринять то, что я смогу сделать плодотворным для себя лишь впоследствии, увидев себя, как в зеркале, в ходе диалога. Разумеется, это могло бы вызвать полезный и постоянный диалог, которого как раз и не возникает при критике идеологий.
Однако критика идеологий, которая и сама не вполне сознается себе в своем глубочайшем родстве с сатирой, может легко превратиться из инструмента отыскания истины в инструмент диктата, не терпящего возражений. Слишком часто это лишает ее способности завязывать диалог и мешает открывать новые пути. Таково объяснение ныне существующей неприязни к критике идеологий, наряду с существованием общего антисхоластического и антиинтеллектуального настроя.
Так и выходит, что критика идеологии, которая подает себя как наука, поскольку не считает себя вправе быть сатирой, все более и более вовлекается в поиски серьезных радикальных решений. Одно из них — бросающаяся в глаза тенденция прибегать к психопатологии. Ложное сознание она представляет, в первую очередь, как больное сознание. Почти все авторы важнейших работ XX века, посвященных феномену идеологии, здесь вторят друг другу — от Зигмунда Фрейда через Вильгельма Райха до Рональда Лэйнга и Дэвида Купера, не забывая Иозефа Габеля, который дальше всех зашел в проведении аналогий между идеологией и шизофренией. При этом в болезненности подозреваются такие учения, которые громогласно провозглашают себя самыми здоровыми, самыми нормальными, самыми естественными. Быть может, и опирающееся на факты стремление критики обратиться к психопатологии способно вызвать еще более глубокое отчуждение у оппонента; она превращает Другого в нечто вещественное и в то же время перестает рассматривать его как нечто действительно существующее. В конечном итоге критик идеологии начинает взирать на сознание оппонента так же, как смотрят на больного современные высокоспециализированные патологи: те могут точно поставить диагноз, выяснить, о какого рода болезненном нарушении идет речь, но совершенно не сведущи в терапии, потому что она не является их областью. Такие критики интересуются, подобно некоторым развращенным профессией медикам, болез нями, а не пациентами.
Наиболее чуждое всякого юмора стремление превращать в нечто вещественное всякое противоборствующее сознание произросло из той критики идеологии, которая примыкает к Марксу,— причем я не хотел бы здесь выяснять, верно используется его учение или им злоупотребляют. Во всяком случае, радикальное «овеществление» противника стало фактическим следствием того политэкономического реализма, которым отличается теория Маркса. Однако здесь в игру вводится и еще один дополнительный мотив: если все прочие разоблачения ложного сознания сводят его к темным моментам человеческой тотальности (ложь, злоба, эгоизм, вытеснение, расколотость, иллюзия, идущее на поводу у желаний мышление и др.), то осуществленное Марксом разоблачение выходит на нечто несубъективное — на законы политэкономического процесса в целом. Речь идет уж никак не о «человеческих слабостях», коль скоро идеологии критикуются с точки зрения политэкономии. Скорее, при этом выходят на некий абстрактный социальный механизм, в котором отдельные личности выполняют ясные и четкие функции, выступая как представители классов: как капиталист, как пролетарий, как посредничающий функционер, как теоретический прислужник системы. Однако ни в голове, ни в иных органах этой системы нет ясного представления о том, какова природа целого. Каждый из ее членов, находясь на своей позиции, оказывается соответствующим образом мистифицированным. И капиталист, несмотря на свой практический опыт обращения с капиталом, не обретает
Здесь-то и появляется второе ответвление современного цинизма. Стоит только мне, если использовать формулировку Маркса, принять «с необходимостью ложное сознание», как овеществление еще более возрастает, поднимаясь на следующий виток спирали. Ведь тогда оказалось бы, что в головах людей наличествуют именно те заблуждения, которые должны там быть, чтобы система могла фун кционировать, а не терпеть крах. Во взгляде марксистского критика системы появляется проблеск иронии,
Каждая социологическая системная теория, которая подходит к «истине» в духе функционализма, таит в себе — здесь я забегаю вперед — мощный цинический потенциал. А так как любой современный интеллект втянут в процесс таких социологических теорий, он неизбежно впутывается в скрытый или открытый господский цинизм этих форм мышления. Марксизм — если брать его в первоначальном виде — сохранял все же двойственное отношение к «овеществленной» и «эмансипаторской» перспективам. Немарксистские теории общественных систем позволяют отбросить последнюю щепетильность. Будучи связанными с неоконсервативными течениями, они декретируют, что полезные члены человеческого общества должны навсегда усвоить известные «правильные иллюзии», потому что без них ничего не будет правильно функционировать. Налицо желание запланировать наивность других. Это всегда хорошее вложение капитала: эксплуатировать наивное желание трудиться — безразлично, ради чего. Ведь теоретики системы и стратеги сохранения с самого начала стоят выше наивной веры. Однако для тех, кто должен в это верить, существует одно правило: никакой рефлексии и твердых ценностей.
Тот, кто готовит средства для освободительной рефлексии и предлагает воспользоваться ими, кажется консерваторам бессовестным и жаждущим власти бездельником, которого упрекают: «Работу делают другие». Но — для кого?
Ниже я обрисую восемь вариантов просветительской критики идеологий и разоблачающей критики, восемь расхожих образцов ведения полемики. Речь пойдет о имевших наибольший успех в истории приемах срывания масок, правда, имевших успех не в том смысле, что критика действительно «доконала» критикуемое. Эффекты критики, как правило, совсем другие, чем те, которых желали добиться. Социальные властвующие силы, которые хотели сохранить себя, в своей обороне, если не помогало ничто другое, оказывались способны к обучению. Социальная история Просвещения была обречена посвящать свое внимание процессам научения властей, вынужденных защищаться. Кардинальная проблема истории идеологий — это появление новых этажей «ложного сознания», которое именно от своих критиков научилось тому, что такое подозрение и разоблачение, цинизм и «ухищрения» утонченного коварства.
Наше обозрение критики показывает Просвещение
как сплошь и рядом при самой критике образуются плацдармы для возникновения новых догматов. Просвещение вторгается в социальное сознание не просто как источник света, не создающий никаких проблем. Там, где оно оказывает свое воздействие, ложатся обманчивые тени сумерек, возникает глубинная противоречивость. Мы охарактеризуем ее как атмосферу, в которой посреди хаотичной борьбы за фактическое самосохранение в силу морального самоопровержения выкристаллизовывается цинизм.
I. Критика откровения
Как? Чудо — всего лишь ошибка интерпретации? Филологический просчет?
Для христианской цивилизации Священное писание имеет выдающееся значение благодаря идее, что речь идет о произведении, написанном под диктовку Бога. Человеческому рассудку ничего не остается, кроме как покориться ему, точно так же, как чувствам приходится покориться при созерцании происходящего на глазах чуда. Облеченный в различные родные языки, из священного текста говорит «голос» Божественного, выражаясь теологически — Святой Дух.