«Священной» эта книга выступает в качестве текста, укорененного в Абсолютном. В соответствии с этим ни одна интерпретация не была бы достаточной для того, чтобы исчерпать изобилие смысла, который обновляется в разных человеческих эпохах. Экзегетика была бы не чем иным, как столь же напрасной, сколь и необходимой попыткой наполнить этот океан значения маленькой ложечкой нашего понимания. Ведь всякие толкования и применения в конечном счете являются всего лишь человеческими и напрасны без допущения, что сам текст инспирирован Богом. Только эта вера обеспечивает данному произведению его уникально высокий статус. Это, коротко говоря, вера в то, что Библия по природе своей есть откровение, только благодаря чему она и стала священной книгой. Столь наивно и радикально, как это только возможно, она проявляется в учении о «вербальной инспирации», согласно которому Святой Дух диктовал людям- писцам прямо на перо, не проходя окольным путем их конечного сознания. В истоке теологии
С этим притязанием Просвещение желает разобраться досконально. Оно с деланной наивностью и скрытым подвохом ставит вопрос о доказательствах, источниках и свидетельствах. Поначалу оно торжественно заверяет, что со всей охотой уверует, если найдется кто-то, кто убедит его. Тут и оказывается, что библейские тексты, рассмотренные с точки зрения филологии, остаются единственными свидетельствами в свою пользу. То, что они имеют характер откровения — не более чем их собственная претензия, которую можно принимать или не принимать, в которую можно верить или не верить, а церковь, возводящая это откровение в догму, оказывается лишь инстанцией, это откровение переживающей.
Уже Лютер радикальным библицизмом отверг притязание церкви на авторитет свидетельства. Это отвержение повторяется далее на более высоком уровне в самом библицизме. Ведь текст остается текстом, и каждое утверждение, что он якобы инспирирован Богом, может опять-таки быть только человеческим, недостаточным утверждением. При любой попытке обрести абсолютный источник критика натыкается на относительность исторических источников, которые есть всего лишь утверждения об Абсолютном. Чудеса, о которых говорит Библия, чтобы легитимировать власть Божью, оказываются всего лишь сообщениями о чудесах, проверить которые невозможно — нет ни средств, ни путей для этого. Притязание на откровение замкнуто в филологическом кругу.
Лессинг («Ueber den Beweis des Geistes und der Kraft») классически разоблачил притязания на откровение как всего лишь притязания. Основной его тезис гласит: «Случайные исторические истины никогда не могут быть доказательством необходимых истин разума». Выводы таковы:
Если я, следовательно, исторически не могу ничего возразить на то, что Христос воскресил мертвого, то неужели же я должен считать по этой причине истинным, что у Бога есть сын, который единосущен ему? Как, спрашивается, моя неспособность возразить что-то в ответ на свидетельства о чем-то необык новенном связана с моей обязанностью верить во что-то, против чего восстает мой разум?
Если я исторически ничего не могу возразить против того, что Христос сам воскрес из мертвых, то неужели я по этой причине должен считать истинным, что именно этот воскресший Христос был сыном Божьим?
В то, что этот Христос, против воскресения которого я не могу возразить ничего исторически существенного, выдавал себя по этой причине за сына Божьего, в то, что по этой причине его считали таковым апостолы, я верю от всего сердца. Ведь эти истины как истины одного и того же класса совершенно естественно вытекают друг из друга.
Но можно ли, обладая только этой исторической истиной, перескакивать к совершенно иному классу истин и требовать от меня, чтобы я, сообразно этому, изменил все мои метафизические и моральные понятия? Можно ли требовать от меня по той причине, что я не могу противопоставить свидетельствам о воскресении Христа никакого противоположного достоверного свидетельства, чтобы я изменил сообразно этому все свои основные идеи о божественной сущности? Если это не
Возможно, скажут: но ведь именно этот Христос, о котором ты должен исторически признать, что он воскресил мертвого и восстал из мертвых, сам говорил, что у Бога есть единосущный сын и что этот сын — он.
Это было бы просто прекрасно, если бы то, что говорил этот Христос, не было бы точно так же всего лишь исторически известным и не более того.
Возможно, от меня не отстанут и дальше, говоря: «О, нет же! Это — нечто большее, чем просто историческая определенность: ведь в этом уверяют боговдохновенные историографы, которые не могут ошибаться». Но, к сожалению, всего лишь исторически известно и то, что эти историографы были бого- вдохновенны и не могли ошибаться.
Такова мерзкая широкая канава, через которую я никак не могу перепрыгнуть всякий раз, когда пытаюсь сделать это всерьез. И если кто-то смо-
жет помочь мне преодолеть ее, пусть сделает это. Я умоляю, я заклинаю его. Бог вознаградит его за помощь мне.
Человеческое знание оказывается вынужденно отступить в пределы истории, филологии и логики. Нечто вроде страдания от этого отступления проявляется у Лессинга, который не без правдоподобия уверяет, что его сердце охотно оставалось бы более верующим, чем разрешает ему разум. Вопросом: «Откуда это можно знать?» — Просвещение элегантно, без особой агрессивности подрезает корни знанию, полученному в откровении. При всем желании человеческий разум не может найти в священном тексте что-то большее, чем исторические, сделанные людьми допущения. Постановкой простых филологических вопросов уничтожается притязание традиции на абсолютность.
Как ни убийственна историко-филологическая критика Библии, абсолютизм веры, присущий организованной религии, не желает принимать к сведению, что он повергнут в прах по всем правилам искусства. Он просто «существует» себе дальше, правда, не так, будто этого полного разгрома и этого разоблачения никогда не было, но так, будто из этого не следует делать никаких выводов, кроме одного: нужно изучать и отлучать от церкви критиков. Только после основательной критики Нового времени теология полностью грузится на корабль дураков — дурацкий корабль так называемой веры — и отплывает всё дальше и дальше, отталкиваясь от берега буквоедской критики. В XIX веке церковные организации дают сигнал к соединению посткритического иррационализма с политической реакцией. Как и все полные воли к выживанию институты, они умеют пережить «снятие» и «преодоление» своих оснований. Отныне понятие «существование» попахивает трупным ядом христианства, гнилостным разложением того, что подверглось критике, но, несмотря на это, все никак не умрет*. С тех пор у теологов с циниками еще одно общее — стремление к самосохранению, которое не удается скрыть. В бочке дырявой догматики они уютно устроились до самого дня Страшного суда.
II. Критика религиозной иллюзии
Обман всегда заходит дальше, чем подозрение.
Стратегически мудро просветительская критика феномена религии сосредоточивается на атрибутах Бога; за щекотливый «вопрос о существовании» она берется лишь во вторую очередь. «Имеется» Бог или нет — это, в принципе, не проблема; существенным является то, что подразумевают люди, которые утверждают, что он существует и что его воля такова-то и такова.
Прежде всего, следовательно, надлежит выяснить, что именно говорят нам о Боге, делая вид, что знают это — кроме того, что он
существует. Материалом для этого нас обеспечивают религиозные традиции. Так как Бог не предстает перед нами «эмпирически», решающую роль в критике играет сопоставление и связывание атрибутов Бога с