«новой волны». Здесь заявляет о себе мань­еризм злобы, дающий великому мертвому Я тот пьедестал, с которого можно смотреть свысока на отвратительно-непонятный мир.

Есть срочная необходимость в описании этих рефлексивных пространств в современ­ном несчастном сознании, так как именно в них начинает развиваться и феномен фашиз-

ма,— постольку, поскольку он представляет собой воинствующий нигилизм. Даже в явной и очевидной глупости идеологии национал-социализма был скрыт, в структурном отношении, известный «мо­мент изощренности». Дада демонстрировал циническое шоу, фашизм инспирировал борьбу несчастного сознания и независимости против чувства ничтожности, за величественные позы — против внутрен­ней опустошенности. Семантический цинизм сопровождается не толь­ко суицидальными наклонностями, но и риском истерической реак­ции, что может быть показано на примере парадоксальной «чувстви­тельности» фашизма, устраивавшего политический скандальный спектакль воскрешения «великого чувства», которое должно было прикрыть давно чувствуемое Ничто. В истерии проявляется стрем­ление прорвать барьеры самоконтроля безжизненного повседневно­го Я. Истерией движет, согласно злому афоризму Лакана, поиск гос­подина, которого можно тиранить. Если в Дада и была искра поли­тической истерии, то она еще в значительной мере соответствовала реальности; ведь тот господин, которого ищет Дада, чтобы задать ему взбучку, существовал, и существовал за пределами дадистского сознания, в самой действительности, и, будучи господином, развя­завшим эту империалистически-буржуазную войну, он был объек­тивно значительно хуже, чем всякая дадаистская выходка, пусть даже

и самая злая. Фашистская истерия в противоположность этому изоб­рела господина, которого намеревалась тиранить, и нарисовала себе на стене, словно черта, всемирный еврейский заговор, чтобы унич­тожить народ, существовавший отнюдь не только в воображении.

Итак, окончательное раскрепощение Зернера так и осталось неокончательным. Он, насколько известно, на протяжении всей жизни не снимал маски джентльмена. Правда, он полагал, что мир «деградировал до собачьего состояния», но сам лично опасался «прой­тись среди собак» (Кёстнер). Даже его утонченные детективные истории, призванные описывать «сучьи нравы», отличаются почер­ком, в котором больше от господина, чем от собаки.

Дадасоф Рауль Хаусманн был больше посвящен в тайны кини-ческой сварливости, способной нападать, не впадая при этом в само­разрушение. Он сознательно ориентировался на более здоровые формы символической деструктивности, на «бдительность смеха, иро­нии и бесполезного», на «бурное веселье орфической бессмысленно­сти». Так лают собаки Диогена. «Этот проклятый Христос сказал: „Посмотрите на лилии в поле' *. Я говорю: „Посмотрите на собак на улице'» (Sublitterel. 1919. S. 53) f.

Экскурс 1. Предзакатные сумерки блефа

Я знаю весьма точно, чего хотят эти люди: мир пестр, лишен смысла, претенциозен и при том интеллекту­ально напыщен. Они это хотят высмеять, разобла­чить. Об этом-то и надо вести речь... Тот, кто стра­стно ненавидит, должно быть, держал в объятиях то, что теперь хочет испепелить.

Курт Тухолъский (Дада, 1920. 20 июля)

В лице Тухольского дадаисты, как кажется, находят первого добро­желательно настроенного исследователя их психологии. Он, высту­пая в роли популяризатора, попытался выделить доброе из злого, чтобы тем самым одновременно оправдать его и преуменьшить его значение. Тухольский снова переводит дадаистское «снятие и пре­одоление» на язык серьезности — он называет такой подход стрем­лением «понимать этих людей». Это люди, точно так же, как и мы, разочарованные скверным миром, разве что они более резко выска­зываются, отводя душу, чем наш брат. Берлинский феномен Дада, о котором здесь идет речь, Тухольский трактует как симптом великой утраты любви, из-за которой «Да» превратилось в «Нет», а лю­бовь — в ненависть. Кажется, теперь, после объяснения его психи­ческого механизма, все снова встает на свои места. Если негативное и в самом деле есть только перевернутое позитивное, то об этом нужно знать, и тогда «об этом-то и надо вести речь». Так склонный к психо­логизму журналист раз и навсегда определяет, как следует обходиться с негативностью. Правда, он и сам чересчур хорошо умеет

иронизировать, но его манера отнимать у вещей их серьезность и значимость скорее приводит к меланхолии. Он совершенно не при­дает должного значения агрессивной иронии. Таким образом и выходит, что он со своим «пониманием» меланхолически пре­уменьшает значение того, что взялся объяснять, делая его мел­ким и несущественным: «Если отбросить в сторону все, что у этого объединения [дадаистов] является блефом, то останется не так уж и много». Но кто, спрашивается, сказал, что нужно «от­бросить в сторону» блеф? Давая эту формулировку, Тухольский в своей серьезности демонстрирует непонимание сути дела. Ведь блеф лежит в основе всего метода Дада; блеф и озадачивание * идут рука об руку и провоцируют эффект пробуждения от спяч­ки. Дада создает свои построения в какой-то мере на фундаменте блефующего реализма и демонстрирует технику введения в за­блуждение, разочарования как выведения из заблуждения и раз­очарования в себе как выведения из заблуждения самого себя. Выступая как методология блефа (подсовывание смысла и раз­рушение смысла), Дада иронически демонстрирует, как функци­онирует современная идеология; его прием: вначале сформиро­вать ценности и вести себя так, будто веришь в них, а затем пока­зать, что ты и не думал в них верить. С помощью этого самопреодоления мировоззрения («смеси слов») Дада выявляет modus operandi * современного сознания со всеми его прочно во­шедшими в привычку мошенничествами со смыслом. Тухольс­кий не может или, скорее, не хочет увидеть этого. Он и сам еще постулирует объективный «смысл». Из-за этого он сбивает цену того предмета, который намеревался объяснить. Он не видит, что методы рекламы, политической пропаганды, активистских и нео­консервативных мировоззрений, индустрии шлягеров и развле­чений и т. д. здесь разложены перед нами, словно в ящике для 1 инструментов или, лучше сказать, как буквы в «кассе» для об-! учения грамматике, чтобы мы поняли их. Ведь Дада содержит I теорию блефа в действии, а без учения о блефе, о шоу, о соблаз­нении и введении в заблуждение вообще невозможно верно по­нять структуры сознания модерна. Может навести на размышле­ния тот факт, что Тухольский наблюдал поднимающий голову национал-социалистический фашизм с самого начала почти до са­мого захвата им власти с позиций своей «серьезной иронии» и говорил с огромным презрением о глупости, судорожной суете, блефе, позерстве и бахвальстве нацистов. Таким до конца оста­вался тон антифашистских фельетонов Тухольского, которым, впрочем, никак нельзя отказать в остроте. Но вот остроты дей­ствительного понимания ему явно недоставало. Он, как и все прочие ревнители меланхолической серьезности, так и не смог развить основанного на понимании отношения к «рефлексивной идеологии», а также к феноменам блефа и неподлинного мнения.

(Совершенно иначе дело обстояло с Брехтом, который был спо­собен изначально мыслить в формах мышления противника: «ла­вировать», тактически маневрировать, раскрепощаться до пре­дела, но в то же время контролировать себя.)

Политический морализм Тухольского яснее всего проявля­ется в его заметках по поводу процесса над дадаистами, пред­ставшими перед отделением по уголовным делам Берлинского суда в 1921 году. Процесс был посвящен тогда рассмотрению заявле­ния, поступившего в суд от служащих рейхсвера, расценивших как преступление рисунки Георга Гросса «С нами Бог»*, «на ко­торых были изображены выражения лиц (солдат), отличающие­ся чудовищной жестокостью». Пять обвиняемых: Баадер, Гросс, Херцфельде, Шлихтер и Буркхард (владелец галереи) обманули ожидания левых обозревателей, следивших за процессом; вместо того чтобы высказаться со всей откровенностью, они попытались уйти от ответственности, преуменьшая значение своего поступка и оправдываясь:

Пятеро на скамье подсудимых, и среди них только один оказался муж­чиной — Виланд Херцфельде. Он был единственным, кто говорил то, что надо, и не увиливал... Никто из мальчиков так и не признался, что именно он разбил камнем окно... Что же касается Гросса, то я не знаю, можно ли объяснять слабость его защиты тем, что он не умеет говорить... Защитная речь Гросса спасла ему шкуру, но совершенно уничтожила его и его друзей. Вот как выглядела эта защита! А вы рассчитывали на что-то иное?

Разве здесь Тухольский не проявляет себя приверженцем устаревшей моральной психологии? Разве он не ратует за после­довательность и демонстрацию сочных политических характеров ценой получения места на тюремных нарах? Побольше «иден­тичности», побольше верности убеждениям, побольше срок ли­шения свободы? Разве он не видит, что господствующая идео­логия желает именно этого — упечь идейных противников за ре­шетку? Разве человек с убеждениями не выполняет функцию рекламы своих политических противников? Во всяком случае, примечательно то, что Тухольский требует проявить «характер»* от людей, которые более или менее сознательно намеревались развивать ироническую

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату