Обнаруживая причастность к подобным тайнам прогнившей власти, Талейран полагал, что сладость жизни знал только тот, кто пожил перед революцией.
Вероятно, какое-то значение должно иметь и то, что именно падкая до наслаждений и жаждущая обучения дама простодушно (?) требует сладких плодов наслаждения для всех и напоминает о счастье делиться ими со всеми, тогда как реалист-аббат настаивает на сохранении тайны, на секретности до тех пор, пока «чернь» не созреет для такой дележки. Устами дамы, вероятно, говорит Женственность, демократический принцип, эротическая щедрость — мадам
Во вступлении к своей «Зимней сказке» Генрих Гейне развивает тот же аргумент о щедрости и широте. Он отводит надлежащее место в системе угнетения «старой песне о самоотречении и отказе
от излишеств», которые оставляют на долю глупого народа власть имущие:
Я знаю мелодию, знаю и текст, И господ-авторов знаю тоже; Я знаю, они тайком пьют вино, А публично проповедуют воду.
Здесь собраны воедино несколько мотивов: «критика текста», аргумент против личности, изощренная победа над изощренностью. В итоге достигается воодушевляющий поворот от элитарной программы господского цинизма к популярной песенке:
В этом мире растет достаточно хлеба Для всех детей человеческих. И розы, и мирты, красота и наслаждение, И сладкого гороха ничуть не меньше.
Да, сладкий горошек для каждого — Стручки того и гляди лопнут! А небо мы оставляем Ангелам и воробьям.
В поэтическом универсализме Гейне дается адекватный ответ классического Просвещения на проповеди христианства: оно ловит христианство на слове
III. Критика метафизической видимости
И в первой, и во второй критике мы наблюдали одну и ту же схему действий Просвещения: самоограничение разума, сопровождаемое несколькими взглядами через границу, причем «небольшое сообщение между пограничными областями» оказывается позволительным при условии, что будут обеспечены приватные гарантии «секретности». В критике метафизики все происходит, в принципе, точно так же; она не может дать ничего большего, кроме указания человеческому разуму на его собственные границы. Она исходит из того соображения, что человеческий разум способен ставить метафизические вопросы, но не способен убедительно решать их собственными силами. Великое просветительское достижение Канта состоит в том, что он показал: разум надежно функционирует только в условиях опытного познания *. Со всем, что выходит за пределы опыта, разуму приходится биться впустую, и это соответствует его природе. В сущности его заложено желать большего, чем он может достичь. Поэтому после логической критики оказываются бесплодны тезисы о предметах, лежащих за пределами эмпирии. Правда, главные метафизические идеи Бога, души, универсума упорно навязывают себя мышлению, однако при тех средствах, которыми располагает мышление, убедительно судить о них невозможно. Перспектива оставалась бы, если бы эти идеи были эмпирическими; но поскольку они не таковы, у разума нет никакой надежды когда-либо «окончательно разделаться» с этими темами. Аппарат разума устроен так, что ria-зум стремится вникать в эти проблемы, однако не способен возвращаться в «посюсторонний мир» после таких экспедиций с ясными и однозначными ответами. Разум остается как бы за некой решеткой, полагая, что при взгляде сквозь нее он обретает метафизическое видение; однако то, что поначалу кажется ему при этом «познанием», в свете критики оказывается самообманом. В известной степени он вынужден тешиться иллюзиями, которые создает себе в виде метафизических идей. Познав в конечном итоге свои собственные пределы, постигнув, что его затеи с расширением границ напрасны, он видит тщету своих собственных усилий. Так в современной форме звучит старая мысль: «Я знаю, что я ничего не знаю». Это знание конкретно означает только знание о границах знания. Тот же, кто и теперь пускается в метафизические спекуляции, разоблачается как нарушитель границ, как «нищий, обуреваемый неутолимой страстью к недостижимому».
Все метафизические альтернативы стоят одна другой и оказываются неразрешимыми: детерминизм либо индетерминизм; конечность либо бесконечность; существование Бога либо несуществование Бога; идеализм либо материализм и т. п. При всех подобных вопросах существуют с логической необходимостью два варианта ответа, каждый из которых обоснован одинаково хорошо и одина-
ково плохо. Как только достигнуто познание того, что оба варианта всего лишь отражают структуру разума, оказывается, что «делать выбор» нельзя. Ведь любой из его вариантов означал бы в итоге возврат к метафизике и догматизму. Разумеется, и здесь опять-таки возникает альтернатива: ведь метафизическое мышление оставляет в наследство Просвещению бесконечно ценное напоминание о том, что рефлексия и эмансипация взаимосвязаны, и оно сохраняет свою значимость даже там, где великие системы рухнули. Поэтому
Просвещение всегда представляло собой одновременно и логику, и нечто большее, чем логику,— ^рефлексивную логику. Просветить себя мог лишь тот, кто постиг, «частью» какого именно мирового
Это одновременно и причина, по которой не следует отождествлять Просвещение с теорией ошибок, допускаемых в ходе мышления, теорией, которая имеет давнюю традицию: от Аристотеля до англосаксонской критики языка. Просвещение никогда не сводится только к разоблачению проекций, метабазисов *, ошибочных умозаключений, софизмов (Fallazien), умножений логических типов, смешения основных тезисов с интерпретациями и т. п. Оно есть учение о
к покаянию мир, склонный к небрежной болтовне, а этот мир, для которого логика и эмпиризм вовсе не представлялись откровениями в последней инстанции, все также нуждался в «полезных фикциях» и невозмутимо продолжал вести себя так, будто Солнце продолжает вращаться вокруг Земли, а миражи «неточного мышления» доста-, точно точны, чтобы обойтись ими в нашей практической жизни.
IV. Критика идеалистической надстройки
Марксова критика делает шаг, явно выводящий ее за рамки всех предшествовавших критик: она заявляет претензию на то, чтобы стать интегральной «критикой голов». Она не позволяет забывать о том факте, что головы опять-таки неотделимы от тел, которые живут и трудятся, выступая как целое; в этом —