придерживался еще монах ордена авгу­стинцев Лютер. То, что Августин при этом применяет понятие civitas к религиозному сообществу, свидетельствует о пагубном влиянии на него политики. Курьезным и все же вполне понятным может пока­заться то, что идеи первоначального христианства оказались вновь вовлечены в политическую игру только в современных демократи-

ческих движениях. Западные демократии — это, в сущности, пер­манентные пародии на религиозный анархизм, структуры, представ­ляющие собой странную смесь аппаратов принуждения и свободно установленных порядков. В них действует правило: обеспечить каж­дому видимость Я.

На том же основана и католическая ирония в современном мире. Ведь католицизм с его учением и его абсолютистской организацией высится, подобно обломку древней скалы, среди размягченной ли­берализмом почвы социального порядка. Он не от мира сего лишь в том смысле, что по- прежнему хранит память о своем противоесте­ственном альянсе с централистской государственной властью, о тех союзах, который он заключал с Западной Римской империей, с се­вероевропейским феодализмом и с абсолютизмом XVII и XIX ве­ков. Отсюда и то легкое смущение, которое сегодняшние централь­ные власти, все же немного научившиеся играть в либерализм, ис­пытывают при виде откровенно авторитарного Ватикана; лишь фашизм Муссолини дал возможность католицизму вернуть его пре­жнюю роль — через мерзость конкордата.

Это долгое предисловие, возможно, будет полезным для пони­мания того исходного положения, в котором оказалась позднейшая критика морали. В своем развитии христианство отрекается от соб­ственной моральной структуры, от преодолевающей конвенции са­морефлексивности. Одним словом, оно и само превращается в орга­низацию, требующую следования конвенциям и принудительно обес­печивающую его. Поэтому оно оставляет позицию свободной метаэтики, позволявшую судить о действительности, сохраняя яс­ность взора, а также говорить о любви, исполненной разума, и переходит на тривиальную позицию «ты должен». Первоначально направленное против фарисейства, оно, добившись политических успехов, становится самой лицемерной из всех идеологий, какие толь­ко видел мир.

В Европе, начиная с позднего Средневековья, это понимают едва ли не все. С тех пор волков в христианской овечьей шкуре на­учились отличать от настоящих овец, а также от тех фигур, которые являют собой исключение и, вопреки христианству, реализуют неко­торые из шансов, некогда христианством предоставлявшихся. Зна­чительную часть народа невозможно было обмануть, скрыв суще­ствование этой двойственной морали, и мы можем убедиться в том, читая письменные документы позднего Средневековья, доносящие до нас голос народа и его реализм. Похотливый монах, любящий затевать войны князь церкви, циничный кардинал и коррумпирован­ный папа становятся постоянными героями народных реалистических произведений; никакая «теоретическая» критика не смогла бы доба­вить что-то существенное к этой сатире. Разоблачение священников так же сопутствует католицизму, как смех — сатире. В смехе уже предварена вся теория.

Однако критика морали не раз­вивалась и далее как высмеивание. Причиной тому стала роль, которую сыграло протестантство, обновив­шее морализм. Католицизм мог в конечном итоге ограничиться сати­рой на священников. Однако про­тестантизму пришлось продолжить критику морали и довести ее до ра­зоблачения прихожанина, прики­дывающегося христианином, а зна­чит, подвергнуть критике всех и каждого. Еще французское Про­свещение направляет свои мораль­ные сатиры против персонажей ка­толического спектакля — против монахинь, священников чересчур набожных девственниц и чересчур святых прелатов. И атаки Генриха Гейне тоже не направлены на сам католицизм, а потому могут оста­ваться в рамках сатиры. Все это до­статочно безобидные забавы в срав­нении с критикой морали паствы — с критикой той морали, которую протестантизм стал рассматривать как внутреннюю обязанность веру-

ющего. Насколько добродушными кажутся ехидные шутки Дидро в сравнении с той критикой христианства, которую проводил сын лю­теранского священника Фридрих Ницше! Между римско-католи­ ческим и протестантско-германским Просвещением существует ка­чественное различие в степени их глубины, а также «санитарная зона», отделяющая их друг от друга. Ведь в католицизме специальные ог­ раничения и лишения, связанные с религиозной жизнью, распрост­раняются в конечном счете только на священников. В протестантс­ких же странах критика морали с необходимостью ведет к самора­зоблачению целых обществ и классов. В таких странах, в особенности в Северной Германии и в Америке, моральное Просвещение необхо­димо предполагает элементы садомазохизма. (Вторую же его пита­тельную среду представляет собой эмансипированное еврейство — Маркс, Гейне, Фрейд, Адорно и др.— которое, как убедительно показала Ханна Арендт, еще отличается большой степенью ассими­ляции в буржуазном обществе, однако уже обладает определенным взглядом на него со стороны, предрасполагающим к критике.)

Критика морали избирает, в сущности, три стратегии: обнару­жение второго уровня правил (двойной морали), переворачивание

соотношения реального бытия и видимости, сведение к реалистичес­ки понимаемому исходному мотиву.

Обнаружение второго уровня правил —— это самый простой процесс, ведь тут все бросается в глаза при простом наблюдении. Еще Иисус сказал: «По плодам их узнаете их». Самая главная про­блема при этом — выжить. Просвещение здесь просто подглядыва­ет за тем, как меняют свои личины предполагаемые волки, скрыто расположившись в том месте, где они надевают и снимают овечьи шкуры. Надо только спрятаться за занавеской или под кроватью и подсмотреть, что происходит, когда вызывающие подозрение волки остаются в своем кругу. При этом особой ценностью обладает сек­суальное разоблачение: аббат, которому приходится прятаться от возвращающегося домой мужа в ящике комода в спальне; добро­порядочный отец семейства, которого видят исчезающим за дверью дома с красны^ фонарем в темном переулке; премьер-министр, за­бывающий в борделе свои очки. «Можно ли и виноград отделить от терний или смоквы от чертополоха?» Эта «литература, застающая на месте преступления» могла бы иметь один общий заголовок, тот, который носит одна из известнейших «порнографических» просвети­тельских книг XVIII века — «Поднятый занавес» Мирабо. Во всем этом критика еще следует чувственному, сатирическому подходу.

Двойственность морали с этой точки зрения долгое время еще сама по себе выступает как факт, заслуживающий моральной оцен­ки,— как скандал. Только циническая светскость смогла зайти столь далеко, чтобы и по этому поводу тоже просто пожимать плечами и воспринимать все трезво, просто как факт. Светское знание постигает моральный мир как сложносоставной, образованный из двух миров; и, пожалуй, должна существовать одна картина мира для мужей прак­тических, которым приходится быть достаточно сильными, чтобы пачкать руки в политической практике, не делаясь от этого грязными целиком, а даже если и придется — так что с того; а другая картина мира — для юнцов, дураков, женщин и прекраснодушных мечтате­лей, которым как раз подходит «чистота». Можно называть это как угодно: разделением труда между разными типами душ или урод­ством мира; светское знание умеет считаться и с тем, и с другим.

При переворачивании соотношения реального бытия и види­мости критика вначале разделяет показной фасад и то внутреннее убранство, которое скрыто за ним, чтобы затем поменять их места­ми и атаковать внутреннее как подлинное внешнее. Главными пунк­тами, на которые производится атака, становятся нервные центры христианской морали, определяющие как доброе, так и злое начало в ней: этика сострадания и альтруизм (любовь к ближнему). И опять-таки Просвещение пытается превзойти своим подозрением обман — да-да, ведь оно даже отрицает, и не без действительных оснований на то, возможность изощренного обмана просветителя, который со­храняет хладнокровие и находчивость: «Лгут устами, но мина,

которую при этом строят, все же выдает правду» (Ницше). «Внут­реннее» открывается бдительному взору. «Психолог» (в том смыс­ле, который вкладывает в это слово Ницше) видит, как сквозь по­казное сострадание проглядывает сострадание с самому себе и зата­енная неприязнь; за всяким альтруизмом просматривается эгоизм. В этих наблюдениях придворная психология абсолютистских вре­мен превосходит буржуазное мышление. Уже Ларошфуко виртуоз­но выявил игру себялюбия (amour-propre) за всеми масками об­ходительности и моральности. От него берет начало ницшеанская критика христианства, обретая зрелость, то есть полнейшую откро­венность. Чем более пустой представлялась ложь об альтруизме в капиталистическом обществе, в котором все более жестко утвержда­лись стремление к прибыли и утилитаризм, тем меньше возражений вызывала естественная критическая мысль: каждый себе самый

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату